Виктор Чернов - Записки социалиста-революционера. Книга 1
Впрочем, чашу испытаний мы пили пока лишь мысленно. Настоящие испытания были еще далеко впереди. Но перед нашими глазами были из старшего поколения одинокие примеры истинных страстотерпцев и великомучеников. Таков был Валериан Александрович Балмашев, бывший ссыльный, библиотекарь коммерческого клуба. Много, много поколений саратовцев, наверно, вспомянут его добрым словом, как сердечного, внимательного руководителя в выборе умственной пищи. Простую вещь — выдачу книг из общественной библиотеки — он сумел превратить в умелое и вдохновенное руководство умственным развитием всей, пользовавшейся библиотекою молодежи.
И эта молодежь доверчиво льнула к нему, подчиняясь как будто магнетической силе притяжения, исходившей из его личности. Молодежь всегда чутка к тому, как к ней относятся. А В. А. Балмашев обладал одним из качеств, драгоценнейших для всякого педагога: это неусыпным, вечно бдительным любовным вниманием к развитию духовного мира каждого отдельного юноши. Имевшиеся в Саратове «сливки» поднадзорного мира, его «аристократия», относилась к В. А. Балмашеву несколько свысока, считая его годным вести лишь «приготовительный класс» революционно-политической выучки. Доля правды в этом была: В. А. Балмашев не читал молодежи «высшей алгебры» политики.
Но тем более характерно, что осужденный вследствие этого часто повторяться, он все же не скучал, снова и снова, и нисколько не с уменьшенным жаром, твердить все те же, сравнительно элементарные вещи, которые для «нетронутого» человеческого материала имели значение настоящих откровений. Многие «политики» в Саратове были политически образованнее Балмашева, талантливее и красноречивее его; но никто из них не сделал столько среди молодежи, как он. Секрет его успеха заключался, во-первых, в том, что в его душе вечно била живым ключом жажда прозелитизма, а во-вторых, в том, что живою и теплою сердечностью он согревал неизбалованные чрезмерным вниманием юные души. Налет «архаизма» в его воззрениях был, несомненно, довольно силен. Для кружковых чтений у него были свои излюбленные статьи, сыгравшие, вероятно, роль «вех» в его собственном индивидуальном развитии — статьи, ныне совершенно позабытые (случайно помню, напр., ст. «Исторический круговорот» Блументаля в журнале «Слово» 1881 года, «Медовый месяц русского либерализма» Горшкова и т. п.).
Для ознакомления с социализмом организовывался, напр., кружок, читавший старую «Историю и критику социальных систем» реакционера Щеглова и т. п. В беллетристике он игнорировал художественную сторону; грубовато-лубочная «Эмма» Швейцера, «Шаг за шагом» Омулевского, «Знамения времени» Мордовцева, мелкие рассказы Ивановича и т. п. — таковы были те «тараны», которыми он пробивал бреши в психологии даже самых, казалось бы, несклонных к «мятежным порывам» маменькиных дочек и заурядных «сидельцев» гимназических парт. Его революционное спартанство было плохим будильником вкуса к художественному и не вводило нас в святое святых творчества красоты. Область искусства с его новыми горизонтами открылась для нас гораздо позднее; он не знал путей в эту область и не указывал их.
Когда нас познакомили с Балмашевым, он переживал болезненный, надрывный момент своей жизни. На его комнатке, с убогой мебелью, лежала печать какой-то брошенности и одиночества. Голые стены, неубранностъ, повсюду папиросные окурки, ненадежные для сиденья стулья, облака табачного дыма. Фигура самого хозяина, со впалыми щеками, длинными, закинутыми назад, редкими волосами, апостольской бородой, глубоко посаженными близорукими глазами, нервными, порывистыми движениями дополняла впечатление. Когда я в первый раз пришел к нему, он был сильно «заряжен»: в это время он, как я понял лишь впоследствии, был в тяжкой полосе запоя. Это была его болезнь, с которой он по временам упорно и сосредоточенно боролся, по временам же, напротив, жил, как с единственной верной подружкой и утешительницей, скрашивающей тоскливое одиночество.
Не знаю почему, но эти запои как-то не портили его облика, не делали его несимпатичным; напротив, они как-то даже шли к нему, делали его фигуру более трогательной…
Как сейчас помню одну вечеринку, с которой В. А. начал одну из своих запойных полос. Сидели, болтали, курили, немножко пили (старшие), пели хором. Затем одна из девиц, обладавшая хорошим, глубоким грудным сопрано, пела соло. Вот стремительным темпом вырвалось из ее груди
Последняя туча рассеянной бури,
Одна ты несешься по ясной лазури
и расплылось в тягучих, меланхолических тонах:
Одна ты наводишь унылую тень,
Одна ты печалишь… ты печалишь…
ликующий день…
Я невольно взглянул на Балмашева. Он сидел в этот момент в заднем углу у двери, сосредоточенно куря; перед ним, на маленьком столике-тумбочке, стояла недоконченная бутылка пива. Его взгляд затуманенно терялся в пространстве; углы рта изредка подергивались легким нервным тиком. И я подумал: да ведь это же поется о нем! Ведь это он — «последняя туча рассеянной бури», осколок бурной эпохи борьбы и гнева, выброшенный из родной стихии на отмель, может быть для того, чтобы сгнить, заживо сгнить здесь вне жизни…
Ведь, может быть, мы — последний якорь спасения для его духовной осиротелости. Разбитый… одинокий… израненный… инвалид недавних боев, всю Россию наполнявших громами своих подвигов… отравленный сознанием бесповоротного поражения, вынужденный жить воспоминаниями о прошлом, только растравляющими незажившие раны, только угнетающими и без того угнетенную психику — психику побежденного и раздавленного безжалостной колесницей истории.
И, глядя на него, я тут в первый раз почувствовал, что передо мною человек, с перебитым становым хребтом, который должен бы извиваться, подергиваясь в судорожных корчах и крича от нестерпимой боли… Я почувствовал, что даже мы, молодежь, эта его соломинка утопающего, для него одновременно и счастье, и мученье. Ведь «ясная лазурь» девичьих глаз, стихийный, глупый, «ликующий день» нашей молодости, беззаботно играющей «у гробового входа» борцов прошлых поколений — каким контрастом должны они оттенять пасмурные, ненастные сумерки его жизни! И мне вспомнились свеже прочитанные тогда мною страницы Бокля, где говорилось о максимуме кривой самоубийств, приходящихся на самое радостное время года, весну, силою контраста безнадежно и окончательно отчуждающую от мира тех несчастливцев, у которых в душе — умирание осени. Ведь мы для него — та же добивающая «весна», на которую он должен бояться наводить только «унылую тень».