Сергей Колбасьев - Арсен Люпен
- Не иначе, - согласился Штейнгель и повернулся к Домашенко: - Ты говоришь, он был безвредный, а по-моему, и бесполезный.
- Он скоро подохнет, - решил Патаниоти. - Барон, дай папиросу.
Наступила тишина, и стало слышно, как за, стеной в гальюне кадеты пели переделку старой песни на собственный новый лад. Жалобный голос запевалы затянул:
Ветчина пошел на дно,
И достать нетрудно,
И досадно и обидно.
Пауза, а потом многоголосый хор:
Ну да ладно, все одно.
Это была длинная, местами не слишком приличная песня, и особых симпатий к своему ротному командиру в ней кадеты не проявляли.
- Красиво поют, - улыбнулся Домашенко, но Бахметьев покачал головой:
- Ветчина поет еще лучше. Сегодня после строевого ученья опять развлекал публику. Бегал взад и вперед, кричал: "Мне и государю императору таких, как вы, не надо" - и от злости кудахтал.
- Вот дурак! - обрадовался Патаниоти. - Совсем как в наше время орал. Ему и государю императору!
- Дураки бывают разные, - сказал Домашенко.- Ветчина плохой дурак. Хитрый. Даже в глаза никогда не смотрит.
- И все старается перед начальством отличиться,- поддержал Штейнгель.
Бахметьев встал, подошел к печке и приложил к ней ладони. Неизвестно почему, в этот вечер он чувствовал себя исключительно скверно. Он определенно устал от всего, что делалось на свете.
- Знаешь, Штейнгель, - сказал он наконец, - ты зря осудил старика Максимова. Он совсем не был бесполезным. Может, помнишь, у Салтыкова хорошо сказано насчет разных губернаторов. Польза была только от тех, которые ничего не делали и никому не мешали.
- Не читал, - ответил Штейнгель. - И не согласен. Чтобы была польза, нужно работать.
- Ты немец-перец. Ты не понимаешь нашей великой, прекрасной и неумытой славянской души. Ты любишь деятельность, а у нас она, видишь ли, ни к чему. Все равно никакого толку не получается.
И Бахметьев закрыл глаза. С какой стати все эти мысли лезли ему в голову? Откуда они взялись?
- Ты городишь чушь, - сердито сказал Штейнгель.
Отчего у него было такое на редкость поганое настроение? Может, от всего, что творилось дома, а может, от мыслей о Наде? Нет, лучше было не думать, а говорить.
- Дурацкая жизнь, друг мой барон фон Штейнгель-циркуль. Подумай о том, что тебя ожидает. Вот ты вырастешь, будешь служить, как пудель, примерно к тысяча девятьсот тридцать второму облысеешь и станешь капитаном второго ранга. Наверное, твоей жене надоест, что ты все время плаваешь, и придется тебе перейти в корпус. Получишь роту, поставишь ее во фронт и начнешь перед ней бегать и петь насчет государя императора, Штейнгель покраснел, но сдержался:
- Неостроумно. Попробуй еще раз.
- Ладно, - вмешался Домашенко. - Не обращай на него внимания. У него просто болит живот, и круто повернул тему разговора: - Итак, друзья мои, начинается славное царствование Ивана. Интересно знать, какое прозвище утвердит за ним история.
- Иван Грязный, - быстро ответил Бахметьев, и Патаниоти пришел в восторг: - Вот здорово! Вот орел!
- Правильное прозвание, - согласился Домашенко.- Теперь второй вопрос: что предпримет по сему торжественному случаю наш Арсен Люпен?
Бахметьев поморщился:
- Какую-нибудь очередную пакость. Он мне надоел.
- Ты спятил! - возмутился Патаниоти. - Он же герой! Как хочет долбает начальство, а ты рожи строишь!
-Не хорохорься, грек, - успокоил его Бахметьев. - Допустим, что он герой. А что дальше? Кому и, на кой черт нужно все его геройство?
- Дурак, - пробормотал Патаниоти,- честное слово, дурак, - и больше ничего не смог придумать.
Вместо него заговорил Домашенко:
- Насколько я понимаю, сейчас он начал борьбу с кляузной системой штрафных журналов. Утащил эти журналы из всех рот, кроме нашей шестой, и, надо полагать, все их уничтожил.
- Вот! - обрадовался Патаниоти. - А ты скулишь: кому и на кой черт? Он еще сегодня утром спер из шинели Лукина штрафные записки и вместо них сунул ему в карман бутылочку с соской. Разве не здорово?
Это, действительно, вышло неплохо. Соска была намеком на слишком моложавую внешность мичмана Лукина и форменным образом довела его до слез. Он нечаянно вытащил ее из кармана перед фронтом роты.
- Ну хорошо, грек. Допустим, что здорово, - согласился Бахметьев. - Только миленький пупсик Лукин завтра заведет новые штрафные записки, а в ротах послезавтра появятся новые журналы. Только и всего.
- Нет, - сказал Домашенко. - Кое-чего он добился. Начальство никогда не сможет на память восстановить все старые грехи всего корпуса.
- Чем плохо? - спросил Патаниоти.
- А что хорошего? - вмешался Штейнгель. - По-моему, это просто неприлично. - От волнения он остановился и пригладил волосы. - Я совсем не хочу защищать начальство. - Нужно было как-то объяснить, что он всецело на стороне гардемаринского братства, но подходящие слова никак не приходили. - Я не против Арсена Люпена, только это никуда не годится. Вы поймите: мы состоим на службе в российском императорском флоте.
- Ура! - вполголоса сказал Патаниоти, но Штейнгель не обратил на него внимания.
- Значит, мы должны уважать все установления нашей службы, а ведь это самый настоящий бунт. Чуть ли не революционный террор.
- Ой! - не поверил Домашенко. - Неужто?
- Так, - сказал Бахметьев. - Значит, нам нужно уважать все установления. И Ивана тоже? Штейнгель снова покраснел:
- Ты не хочешь меня понять. Иван, конечно, негодяй, но он офицер, и так с ним поступать нельзя. Ведь мы сами будем офицерами.
- Да, офицерами! - воскликнул Патаниоти. - Но не такими, как Иван. Это ты, может быть...
- Тихо, - остановил его Бахметьев. - Ты по-своему прав, Штейнгель, только мне твоя логика не нравится. По ней выходит, что любой подлец становится неприкосновенным, если состоит в соответствующем чине.
- Как же иначе? - И Штейнгель развел руками.
- Как же иначе, - усмехнулся Бахметьев. - Знаменитая прибалтийская верноподданность.
- А ты? - холодно спросил Штейнгель. - Разве не собираешься соблюдать присяги?
- Не беспокойся, барон, - сказал Домашенко, - он не хуже тебя собирается служить.
- Ивана нужно уважать, - медленно повторил Бахметьев. - Иван есть лицо неприкосновенное. - Подумал и совсем другим голосом спросил: - А как ты думаешь, можно было убивать Гришку Распутина?
Штейнгель поднял брови:
-Опять не понимаешь. Что же тут общего? Распутин был грязным хамом. Своей близостью позорил трон. Его убили верные слуги государя. - И вдруг остановился. Переменился в лице и даже отер лоб платком. - Знаешь что? Пожалуй, его все-таки нельзя было убивать.
Снова наступила тишина, и снова стало слышно пение за стеной. На этот раз глухое и совсем печальное. Потом под самой дверью просвистела дудка дежурного "ложиться спать!".