Ярослав Ивашкевич - Шопен
В сегодняшнем письме обещал я прислать ясновельможную панну Марианну Куропатвянку, сестру славной Вероны Куропатвянки, которая вчера великую битву — граблями по лбу и толстощекому личику — с пани Кашубиной учинила; к счастью, в битве этой немного было понесено потерь… Так вот посылаю этот эстамп, удавшийся на редкость. Механика сегодня подвела, но сходство осталось. Сходства этого я не приписываю себе как художник, ослепленный величием творения своего, и, конечно, казалось мне поначалу, что я его не схватил, как тут проходивший по комнате Ясь, взглянув на портрет, который я рисовал, воскликнул: «Так ведь это точь-в-точь Куропатвянка». После мнения такого знатока, после подтверждения пани Франецкой да и кухонных девок также пришлось мне сознаться, что сходство совершенное. Завтра поутру мы едем в Тужно и но воротимся до самой среды, так что сомневаюсь, что напишу письмо для почты в среду, пусть же Людвика ожидает письма лишь через неделю.
Никакого вальса не посылаю, зато прилагаю еврейское письмо пана Хыжа из Голубя, писанное пану Юзефату, который, зная глубокую мою еврейскую эрудицию, прислал мне в подарок сей манускрипт. Он написан лучше, нежели тот, что в прошлый раз я прислал пану Войчицкому, но и непонятнее. Для облегчения понимания «podskiptum»[22] манускрипта сообщаю, что «наказье» должно означать оказию. Долго я мучился, что же это за наказия такая, пока, наконец, заглянув в свой словарь, выведя этимологию, не догадался, что это должна быть оказия. Прошу спрятать и хранить столь драгоценное сокровище. Бялоблоцких, а также Выбран., не видел. — Со вчерашнего дня я стал здешним Христианином[23] и уже начал ставить мост. Почти каждый день езжу в телеге. Книги спят, потому что погода прекрасная. Мошель в работе. Принял уже восемь ванн, последнюю чуть ли не один кипяток. Всех детей обнимаю сердечно. Маме и Папе ножки и ручки сердечно целую
наипреданнейший сын
Ф. Шопен.
Пану Войчицкому посылаю несколько датских слов, напр Kobler […] картина, axbildinger — описание, Kiobenhavn— Копенгаген.
Пану Живи., пану Ба… Люб… Ю…, Кольб., Матуш., Нов., Ц… и т. д. и т. д., мои поцелуи пани Диберт, панне Лещинской и т. д., всем».
Это письмо подтверждает некоторые чрезвычайно важные пункты наших рассуждений. Прежде всего оно позволяет сказать, что Шопен не только знал народную музыку и любил ее, но настолько проникся ею, что мог подыгрывать народным танцам. «Дорвавшись до запыленного смычка, я так принялся басить, так загудел, что все сбежались поглазеть…» Такой важный факт оставался до сих пор не замеченным. А ведь участие Шопена в деревенских дожинках в роли музыканта — это незаурядная находка и для художников, и для кинематографистов, и для романистов.
Другая важная подробность — упоминание, что «Яськова потом диктовала мне всю песенку». Это говорит об особом интересе, который проявлял Шопен не только к мелодии народных песен, но и к их текстам, Короче говоря, подчиняясь, кстати, тогдашней моде, он записывал народные песни, на что до сих пор не обращалось внимания. А вспомнив о его близости с семейством Кольбергов (в этом же самим письме мы находим приветы Кольбергам), мы можем предположить, что влияние Шопена и его разговоры о богатстве нашей народной песни заставили Оскара[24] обратить внимание на эти исчезающие сокровища. Если уж и не влияние Шопена, то, во всяком случае, разговоры в необычайно интересном обществе Кольбергов могли вызвать у обоих юношей эту любовь к национальному фольклору.
Приведенное письмо подтверждает и нашу догадку о том, что в детстве и юности Шопен был телосложения слабого: песенки на таких торжествах бьют обычно по самым чувствительным местам человека, которого они — правда, добродушно — высмеивают («В юности голос у меня был писклявый, и в Бышевах под Лодзью про меня пели: «Ах, на дворе стоит калина, голос у репетитора, как у дивчины».) Раз уж в песенке о Шопене говорилось, что он «тоший, как пес», значит это прямо-таки бросалось в глаза.
В этом письме поражает нас разносторонность пятнадцатилетнего паренька, свидетельствующая о его образованности и широте ума. Он пишет об эстампе, который он сделал с какой-то темпераментной девы не «как художник, ослепленный величием творения своего», а как карикатурист по призванию. Жаль, что так мало этих весьма схожих с оригиналами карикатур Шопена дошло до нас. Любовь к рисунку, любовь к театру свидетельствуют о чрезвычайной широте интересов нашего юноши.
Датские слова, записанные в постскриптуме письма, также говорят о его любви к рисованию и наверняка были им списаны с какой-нибудь гравюры, представляющей собою вид Копенгагена. Неизвестно, кому мы обязаны ошибками в них, — самому ли Шопе ну или же издателям, неверно прочитавшим рукопись Шопена («Kobler» — это, конечно же, «Kobber», что значит не картина, а «гравюра»; «axbildinger» — это «afbildinger» — «f» легко принять в рукописи за «х». а это слово как раз и означает картину, портрет, реже — описание; слово «Kiobenhavn» написано правильно, по старой орфографии. Приведенные слова, несомненно, заимствованы из подписи под картинкой: «Гравюра, представляющая вид Копенгагена», или что-нибудь в этом роде) Мы видим, какие важные сведения можно почерпнуть из одного этого письма: они касаются не только интересов Шопена, но и образа жизни, который он вел, и прежде всего его друзей. Мы встречаем здесь и Яся Бялоблоцкого, и Домуся, и Кольбергов…
Дружба его с мальчиками, жившими у Шопенов, завязалась чуть ли не с колыбели. Милый, ласковый, шустрый ребенок, с младенческих лет льнувший к фортепьяно, должен был быть всеобщим любимцем. Мальчики не всегда проказничают, они порою очень привязываются к малышам, ухаживают за ними, даже нянчат их. А Фрыцек ведь наверняка был баловнем.
Профессор Тадеуш Зелинский[25] учил меня отыскивать в мифах зерно правды, то ядрышко, вокруг которого накручиваются потом нити мифов. Таким несомненным мифом, даже мифом бродячим, была сказка о том, как игра Фридерика на фортепьяно успокаивала разбушевавшихся подопечных его отца. Но в мифе этом есть здоровое ядро: конечно же, красивый, очень одаренный, скажем гениальный, ребенок играл большую роль в пансионате Шопенов, и его присутствие благодатно отражалось на старших товарищах его забав.
К сожалению, воспитанники пана Миколая без охоты брались за перо. По большей части вырастали из них довольно-таки заурядные шляхтичи, люди весьма поверхностной культуры; два наиболее выдающихся из них, которые впоследствии стали зятьями хозяина пансионата (и его постоянными партнерами в вист), страдали хроническим отвращением к перу. Достаточно того, что никто (или почти никто) не оставил сколько-нибудь обширных воспоминаний о той эпохе, а некоторые детали, которые мы то тут, то там отыскиваем, либо наполовину, либо целиком фантастичны, вроде той байки о колыбельной.