Анри Труайя - Максим Горький
Алексей пришел в больницу, где умирал его отчим. Как и всегда, милосердие побеждало в нем гнев, доброта заставляла возмущение молчать. Он анализировал себя с ясностью и четкостью, удивительными для его пятнадцати лет: «Я не пил водки, не путался с девицами – эти два вида опьянения души мне заменяли книги. Но чем больше я читал, тем более трудно было жить так пусто и ненужно, как, мне казалось, живут люди… Я брезгливо не любил несчастий, болезней, жалоб; когда я видел жестокое – кровь, побои, даже словесное издевательство над человеком, – это вызывало у меня органическое отвращение… Во мне жило двое: один, узнав слишком много мерзости и грязи, несколько оробел от этого и, подавленный знанием буднично страшного, начинал относиться к жизни, к людям недоверчиво, подозрительно, с бессильною жалостью ко всем, а также к себе самому. Этот человек мечтал о тихой, одинокой жизни с книгами, без людей, в монастыре, лесной сторожке, железнодорожной будке, о Персии и должности ночного сторожа где-нибудь на окраине города. Поменьше людей, подальше от них… Другой, крещенный святым духом честных и мудрых книг, наблюдая победную силу буднично страшного, чувствовал, как легко эта сила может оторвать ему голову, раздавить сердце грязной ступней, и напряженно оборонялся, сцепив зубы, сжав кулаки, всегда готовый на всякий спор и бой».[15]
Один из таких «боев» разгорелся, когда юный Алексей ринулся на защиту проститутки, которую грубо стаскивал с пролетки дворник одного из публичных домов. «Мы катались по двору, как два пса; а потом, сидя в бурьяне съезда, обезумев от невыразимой тоски, я кусал губы, чтобы не реветь, не орать. Вот вспоминаешь об этом и, содрогаясь в мучительном отвращении, удивляешься – как я не сошел с ума, не убил никого?.. Подлой и грязной жизнью живем все мы, вот в чем дело!.. Меня особенно сводило с ума отношение к женщине; начитавшись романов, я смотрел на женщину как на самое лучшее и значительное в жизни. В этом утверждали меня бабушка, ее рассказы о богородице и Василисе Премудрой… и те сотни, тысячи замеченных мною взглядов, улыбок, которыми женщины, матери жизни, украшают ее, эту жизнь, бедную радостями, бедную любовью».
На стройке юный Горький подолгу разговаривал в часы перерывов с рабочими, кровельщиками, плотниками, каменщиками и штукатурами, за которыми должен был присматривать. «Нарядили молодого журавля управлять старыми мышами», – говорили они. Все это были крестьяне, которые по окончании договора возвращались в свою деревню и дожидались там новой работы. Общаясь с ними, Алексей начал понимать менталитет мужика и констатировал, что он сильно отличается от образа, созданного писателями. «В книжках, – напишет Горький, – все мужики несчастны; добрые и злые, все они беднее живых словами и мыслями. Книжный мужик меньше говорит о Боге, о сектах, церкви, – больше о начальстве, о земле, о правде и тяжестях жизни. О женщинах он тоже говорит меньше, не столь грубо, более дружественно. Для живого мужика баба – забава, но забава опасная, с бабой всегда надо хитрить, а то она одолеет и запутает всю жизнь. Мужик из книжки или плох, или хорош, но он всегда весь тут, в книжке, а живые мужики ни хороши, ни плохи, они удивительно интересны. Как бы перед тобою ни выболтался живой мужик, всегда чувствуется, что в нем осталось еще что-то, но этот остаток – только для себя, и, может быть, именно в этом несказанном, скрытом – самое главное».[16]
Один из таких «живых мужиков» удивил Алексея своими уверениями в том, что крепостное право, отмененное за четверть века до этого, давало крестьянам определенные выгоды: «А в крепости у бар было, дескать, лучше: барин за мужика прятался, мужик – за барина, и кружились оба спокойно, сытые… Я не спорю, верно, при господах было спокойнее жить – господам не к выгоде, коли мужик беден; им хорошо, коли он богат, да не умен, вот что им на руку… Говорится: господа мужику чужие люди. И это – неверно. Мы – тех же господ, только – самый испод; конечно, барин учится по книжкам, а я – по шишкам, да у барина белее задница – тут и вся разница… мы оба пред Богом равны…»
В этих речах было столько дедовского смирения и столько надежды на лучшее будущее, что Алексей спрашивал себя, способен ли деревенский народ объединиться когда-нибудь, чтобы бороться со своим несправедливо тяжелым положением. Гораздо больше нравились ему настоящие рабочие, выдвигавшие протесты, а не эти сезонные, еще слишком привязанные к своему клочку земли, к своему деревенскому укладу, еще питавшие слишком много уважения к мундиру и сутане.
Живя всю неделю на стройке среди мужиков, он нуждался в том, чтобы проветрить голову, и по воскресным дням спускался бродить в Миллионную улицу, где ютились босяки. Эти «отломившиеся от жизни» люди влекли его своей беззаботностью, весельем, своей гордостью нищих. Ни к чему не привязанные, без работы, без обязанностей – их судьба, думал он, завидна, в этом обществе рабов. «Казалось, что они создали свою жизнь, независимую от хозяев и веселую, – напишет он позже. – Беззаботные, удалые, они напоминали мне дедушкины рассказы о бурлаках, которые легко превращались в разбойников и отшельников. Когда не было работы, они не брезговали мелким воровством с барж и пароходов, но это не смущало меня – я видел, что вся жизнь прошита воровством, как старый кафтан серыми нитками».
Временами Алексею казалось, что весь мир твердит ему: «Становись вором, это не менее интересно и гораздо более выгодно, чем быть героем». Однако в нем все росло отвращение к грубости, насилию, к тем, кто берет чужое. Мир пугал его. Ему хотелось убежать от него. Но как? «И так хочется дать хороший пинок всей земле и себе самому, чтобы всё – и сам я – завертелось радостным вихрем, праздничной пляской людей, влюбленных друг в друга, в эту жизнь, начатую ради другой жизни – красивой, бодрой, честной… Думалось: надобно что-нибудь делать с собой, а то – пропаду…»
В момент этого кризиса ему было шестнадцать лет. Душевное одиночество было огромно. Он не знал, у кого просить совета. Один знакомый гимназист, Николай Евреинов, убедил его, что с его «исключительными способностями к науке» он должен непременно ехать в Казань, чтобы там серьезно продолжать учиться и поступить в университет.
Эта перспектива вызвала у Алексея энтузиазм. Как он не подумал об этом раньше? Для такого человека, как он, спасение было только в книгах. Осенью 1884 года он испросил разрешения у бабушки, которая, заглушая в себе грусть, дала ему последнее наставление: «Ты не сердись на людей, ты сердишься всё, строг и заносчив стал! Это – от деда у тебя, а – что он, дед? Жил, жил, да в дураки и вышел, горький старик».[17]