Анри Труайя - Лев Толстой
«У одного владетельного царя был единственный сын…»
Лева не слушал его, завороженный видом бабушки, которая то ли спала, то ли слушала. Иногда сказочник почтительно спрашивал: «Продолжать прикажете?» С высоты постели доносился властный голос: «Продолжайте!» И Лев Степанович говорил, мешая русские былины и сказки Шехерезады. Убаюканный монотонной его речью, мальчик закрывал глаза и уносил с собой в сон лицо старой королевы под чепцом с оборками и лентами.
Поутру бабушка снова делала мыльные пузыри на руках, не теряя при этом своей величественности. Иногда она брала с собой детей, отправляясь за орехами. Пелагея Николаевна устраивалась в знаменитом желтом кабриолете, в который впрягались и тянули его два камердинера – Петрушка и Митюшка. В орешнике они почтительно наклоняли к ней ветки, она выбирала самые спелые орехи и складывала в мешок. Внуки вертелись вокруг, подбирали остатки, кричали. «Как мы пришли домой, что было после, я ничего не помню, помню только, что бабушка, орешник, терпкий запах орехового листа, камердинеры, желтый кабриолет, солнце – соединились в одно радостное впечатление».[14] Старая графиня была ума весьма ограниченного, своенравная и деспотичная, суровая со слугами, но снисходительная во всем к сыну и внукам.
Совсем другой была Александра Ильинична, тетушка Aline, сестра Николая Ильича. Юной вышла она замуж за графа Остен-Сакена, вскоре после свадьбы у него начали проявляться признаки душевного расстройства, и он чуть не убил жену. Первый раз – выстрелив из пистолета, второй – проникнув к ней в комнату, пытался отрезать бритвой язык. Его поместили в лечебницу, Александра была беременна и родила мертвого ребенка. Опасаясь, что она не перенесет этого печального известия, родные убедили ее, что младенец жив, и взяли девочку Пашеньку, которая только что появилась на свет у кухарки Толстых. Настоящая мать не смела протестовать. Пашенька выросла в господском доме, узнав в конце концов тайну своего происхождения. Что касается самой тетушки Aline, то она сильно горевала, когда ей открыли подмену ребенка. Стараясь никого не обвинять, хранила привязанность к Пашеньке и искала утешения в молитвах. Не имея мужа и собственного очага, жила у брата, добровольно отказывалась от «всякой роскоши и услуги», строго соблюдала посты, раздавала деньги бедным, читала жития святых, беседовала со «странниками, юродивыми, монахами, монашенками», которые останавливались в доме, чтобы передохнуть по пути. Говорили, что в молодости она была очень хороша собой и ее голубые очи покорили многих на балах, играла на арфе, писала французские стихи по случаю. Как можно было верить этому, глядя на существо в темных одеждах, целиком посвятившее себя Богу? Лева с детства запомнил «кислый запах тетушки Александры Ильиничны, вероятно происходивший от неряшества в ее туалете».
Экономка Прасковья Исаевна пахла душистой смолой. В ее обязанности входило ставить детям клистиры, у нее в комнате стояло «детское суднышко». Здесь она жгла смолу, которую называла «очаковским куреньем», привезенным, по ее словам, дедом маленького Левы, который бил турок «и на коне, и пеший». Она хорошо знала старого князя, запретившего ей когда-то выйти замуж за крепостного флейтиста Тихона; нянчила матушку; ей было сто, тысяча лет; ничего нельзя было вынуть из шкафов, сундуков, чулана и погреба без ее разрешения… После помолвки графа Николая Ильича Толстого и княжны Марьи та хотела отблагодарить Прасковью Исаевну за добрую службу, отпустив ее на волю. При виде бумаги, дающей ей освобождение, она в негодовании со слезами на глазах сказала: «Видно, я не нравлюсь вам, барыня, что вы меня гоните!» И осталась в доме в своем прежнем положении.
Среди слуг была и няня Татьяна Филипповна, маленькая, смуглая Аннушка – бывшая кормилица, с единственным зубом во рту; кучер Николай Филиппыч, окруженный терпким запахом лошадиного навоза; помощник садовника Аким, дурачок, который взывал к Богу: «Ты мой лекарь! Ты мой аптекарь!» Около тридцати человек, большинство из которых не имели четко определенных обязанностей, слонялись по дому, грелись около печек, хлопотали вокруг самовара, спали в заброшенных комнатах. К ним следует добавить приглашенных, которые приезжали на несколько дней, но забывали уехать, бедных родственников с собственной прислугой, сирот, воспитанников и воспитанниц, пригретых однажды, русских, французских и немецких воспитателей, которые сменяли друг друга. Все это население пользовалось снисходительностью хозяина, сидело у него за столом, пело ему дифирамбы.
Число живущих в доме увеличивалось вдвое, когда приближались праздники. На Рождество и Cвятки соседи, слуги, крестьяне рядились и, ведомые старым Григорием, игравшим на скрипке, наполняли господский дом. Персонажи всегда были те же: вожак с медведем, разбойники, турки, мужчины, переодетые женщинами, и женщины в мужском облачении… Они ходили из комнаты в комнату, устраивали представления перед хозяевами и получали небольшие подарки. Тетушки наряжали детей, которые спорили у сундука со старой одеждой, кто наденет пояс с драгоценными камнями, а кто – муслиновую накидку, расшитую золотом. Рассматривая себя в зеркале с тюрбаном на голове и черными усами, нарисованными жженой пробкой, Лева замирал, оцепенев от восхищения: ему казалось, что перед ним один из героев, о храбрости которых рассказывал на ночь бабушке слепой сказочник. Сняв наряд, вновь с досадой обнаруживал свое румяное личико с мягким носом, полными губами и маленькими серыми глазками. Толстый мальчик, «пузырь», как называл его отец.
Праздники проходили, но многие задерживались в доме. Здесь, в этих тридцати двух комнатах, уединение было невозможно. Каждый окунался в заботы и радости всех. Даже если вдруг хотелось думать только о себе, лица и драмы других подстерегали на повороте коридора, в гостиной, на конюшне, в деревне.
Однажды экономка Прасковья Исаевна, рассердившись на Леву, ударила его по носу скатертью, которую тот случайно испачкал. Побледнев от ярости, укрывшись в зале, он думал: «По какому праву эта крепостная осмеливается говорить мне ты, мне, своему барину, и бить по лицу мокрой скатертью, как дворового мальчишку». Но ему нечего было возразить, когда слуга на конюшне упрекнул его за то, что отстегал старого коня Воронка, заставляя его идти. «Ах, барин! Нет в вас жалости!» Красный от стыда, Лева спустился на землю и, обняв животное, просил прощения за плохое обращение. Случалось, его оставлял в недоумении неожиданный разговор между взрослыми. Сосед Темяшев, приехав в Ясную Поляну, рассказывал, что отправил в солдаты на двадцать пять лет своего повара, который ел скоромное во время поста. Спустя некоторое время тот же Темяшев появился в гостиной зимним вечером, когда вся семья сидела за чаем при свете двух свечей. Почти вбежав, бросился на колени; его длинная трубка, которую он держал в руках, ударилась об пол, из нее полетели искры; в сумраке Лева различил взволнованное лицо. Не вставая с колен, гость объяснил Николаю Ильичу, что привел с собой незаконнорожденную дочь Дунечку, чтобы тот ее воспитал. Все это сопровождалось заключением определенного договора. Закоренелый холостяк, богач, не знавший, на что еще потратить деньги, отец двух внебрачных детей, Темяшев хотел оставить им часть своего состояния, тогда как по закону наследницами его были сестры. Чтобы обойти это препятствие, он придумал оформить фиктивную продажу одного своего имения Николаю Ильичу с тем, чтобы после его смерти Толстой продал его и отдал сиротам триста тысяч рублей. Обмен бумагами состоялся немедленно вследствие взаимного доверия. Не слишком умная плакса Дунечка осталась в доме. Ее сопровождала кормилица Евпраксия, старая, крупная, костлявая, морщинистая женщина, «с висячим у подбородка, как у индейских петухов, кадычком, в котором был шарик», она давала детям потрогать его.