Полина Осетинская - Прощай, грусть
Зато я неплохо запоминаю музыкальные тексты, фразы, сказанные кем-то много лет назад, с точностью до интонаций и междометий, запахи, которые приводят меня по длинной цепочке ассоциаций к тому событию или отрезку времени, о котором напоминает этот аромат. Собственно, именно эту особенность чувственной памяти блистательно описывает Пруст, отправляя в рот Марселя пирожное «Мадлен». Можно, конечно, сетовать на то, что логическая и аналитическая составляющие моего серого вещества, то есть левое полушарие, работают из рук вон, но я предпочитаю благодарить правое за то, что имеется в наличии: эмоциональную и интонационную память.
Видимо, мой первый концерт имел нешуточный успех, потому что по приезде в Вильнюс отец занялся срочной организацией второго – в Большом зале Вильнюсской консерватории.
Выйдя на сцену, я поняла, что тут, знаете ли, не киноклуб поселка Прейла. В зале сидели самые что ни на есть настоящие музыканты, профессора и доценты и с изумлением взирали на шестилетнюю пигалицу, бодро выскочившую на сцену в шортиках и маечке! Пигалица играла все тот же Романс Моцарта и прелюдии Скрябина.
Публика, недолго думая, разразилась горячими аплодисментами. Мне кажется, что профессора так до конца концерта и не определились, как к этому относиться: как к проявлению способностей или как к цирковому номеру. Так и я, бывает, слушая иного музыканта, тщетно пытаюсь определить – то ли этот человек гений и его искусство выходит за рамки моего понимания, то ли он большой аферист от музыки, умеющий блистательно запудрить не только уши, но и мозги. Впрочем, одна эта способность уже свидетельствует о большом даровании.
С тех пор на мою мельницу вода полилась рекой. Вернувшись в Москву, я приступила к серьезным занятиям. Отец договорился о частных уроках с педагогами ЦМШ. Кажется, пару месяцев я занималась с Ниной Макаровой, затем столько же с Тамарой Колосс. Само собой, в ЦМШ я поступила.
Об этом – далее.
ГЛАВА ВТОРАЯ
ЦМШ проживала в старом московском дворике за ГИТИСом. Большая кирпичная стена двора, увитая зеленью и напоминавшая катакомбы, парадный вход.
Внутри все оказалось неожиданно интересно – девочка справа на линейке, всем своим видом говорившая: «Меня зовут Света!» (Светой она и оказалась), большой светлый зал, дружелюбные классы и учительница Белла Гайковна Хачатрян. Ее имя, как и сама Белла Гайковна, вызывали у нас, первоклассников, живейший интерес – было непонятно, специально ли она придумала себе такое отчество или кто-то над ней подшутил.
В моем классе хватало экзотических фамилий, не говоря уже о явном превосходстве соучеников, чьи родители трудились в оркестре Евгения Светланова и большую часть жизни проводили в зарубежных гастролях. Выражалось превосходство в изумительных наклейках, выполненных набивным шрифтом, превращавших обычные учебники в книги из другой, блистательной жизни, в заграничных пеналах, ластиках и линейках, в бутербродах, которые дети доставали из хрустящих пакетиков на большой перемене. Многие приносили мандарины, и Белла Гайковна учила нас, помимо прочего, заваривать кожуру с чаем, вследствие чего в классе стоял незабываемый аромат, который сводил меня с ума.
Вскоре после начала учебного года отец забрал меня жить к себе, и я, разом лишенная маминых сырников и кашек, иногда теряла сознание от голода. У Олега Евгеньевича было своеобразное представление о питании, ввиду чего мой завтрак мог состоять из стакана яблочного уксуса, наполовину разбавленного водой (это считалось крайне полезным) пяти таблеток «Ревита» и двадцати таблеток аскорбинки. Обед из куска засохшего сыра с ложкой меда – оба этих продукта, как назло, я люто ненавидела, иногда куска полусырого антрекота. (В дальнейшем откорм полусырыми антрекотами приобрел ритуальный, почти первобытный характер – поймав кусок мяса с шипящей сковородки и впившись в него зубами, я возвращалась к роялю, почти рыча.) Ужин предусматривался далеко не всегда, и им запросто мог быть стакан кефира или буквально корочка хлеба. На еду отводилось две-три минуты: все, что я успевала заглотить за это время, и было моим рационом. В ресторанах, правда, мне кое-что перепадало (о, знаменитая красная капуста в ресторане Дома кино!), благодаря чему эти богемные вылазки я внутренне приветствовала. Дома иногда запекалась утка – продукт, не востребованный массами ввиду малого количества мяса, – на прилавке советской стекляшки после «выброса» кур, расхватываемых в полчаса, всегда оставались синие тощие утконосы. Это был настоящий праздник, и мы с братом Олегом с замиранием сердца следили за разделкой утки. Картина напоминала выдачу тюремной пайки, только я была в привилегированной камере – брата кормили еще меньше, чем меня, потому что из него делали чемпиона Москвы по боксу, и он должен был стойко переносить лишения всяческого толка, в том числе гастрономические. However, back to music.
Моей учительницей в первые месяцы в ЦМШ стала легендарная Анаида Степановна Сумбатян, знаменитый детский педагог, воспитавшая не одного известного музыканта – достаточно вспомнить Владимира Ашкенази. На наши уроки являлся отец, контролировавший каждый мой музыкальный шаг. Анаиде Степановне это вскоре прискучило, и она пожелала, чтобы на занятия меня водила мама. С мамами у нее были свои взаимоотношения – как правило, родительницы ловили любую возможность ей угодить: как только их отпрыски усаживались за рояль, они с деловитым видом, подчеркивающим близость к хозяйке квартиры, принимались повсюду вытирать пыль.
Сумбатян жила в знаменитом «композиторском» доме на улице Неждановой, в котором также квартировала дочь Александра Николаевича Скрябина и многие другие известные музыканты. Со мной Анаида Степановна была неизменно терпелива и добра, но длилось это счастье недолго – она устала терпеть вмешательство моего отца в учебный процесс и распрощалась со мной.
Следующим моим педагогом стал Сергей Дижур, замечательный органист и пианист. На уроках он всегда был весел, подтянут, элегантен. Его манеры были сродни его высказываниям – например, я на всю жизнь запомнила его завет, данный на одном из уроков: «Не завязывайте кошечке на шейке бантик!» Относилась эта фраза к исполнению Моцарта, поскольку Дижур был ярым противником салонной традиции и не терпел в игре жеманства.
Больше я, к сожалению, ничего не запомнила, поскольку и с Дижуром удалось прозаниматься не более пары месяцев. Через небольшой промежуток времени (это могло произойти в течение первого урока), что со мной работали профессиональные педагоги, отец надувался злобой и начинал прыскать ядом. Что это было: ревность, категорическое несогласие с системой обучения, «совковыми методами, отбивающими в ребенке всякое желание творчества», как он это называл? Дадим слово ему самому: