KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Документальные книги » Биографии и Мемуары » Андрей Белый - Книга 1. На рубеже двух столетий

Андрей Белый - Книга 1. На рубеже двух столетий

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Андрей Белый, "Книга 1. На рубеже двух столетий" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Пошли черт ему такой же вооруженности всякими знаниями и научными интересами, какие выпали на долю нам, «детям рубежа», еще с гимназических лет.

Я рисую двух восьмиклассников, хотя и отделенных семилетием, однако встретившихся до личной встречи где-то в подполье, из которого они потом вылезли; оба стоят при рубеже, в рубеж врублены, рубеж дорубают, чтобы стать в «деятелях» в начале столетия; оговариваюсь: я ничего не доказываю, ставя лишь образы быта и отношение к ним; а уже задача марксистского критика социологически осмыслить поданные факты.

4. Маленький буддист

Мне остается немного дорассказать о периоде до гимназии; все, что я скажу, может заранее вывести читатель: что получится из загнанного семейной ситуацией ребенка, боящегося естественных проявлений и давно переросшего свой облик «бэби»?

Период от 5 до 8 лет едва ли не самый мрачный; все, мной подмеченное, как неладное, невероятно углубляется мной: углубляется драматизм отношений родителей друг к другу и ко мне; мне ясны страдания отца, не понимающего чего-то основного в матери; мне ясны страдания матери, не понимающей чего-то основного в отце; и это непонимание их друг друга и меня, их уже понимающего, — мучительный разъед деликатнейших вопросов совести; как мне жить и быть: с ними и с самим собой?

Мать, поступающая непроизвольно жестоко, — явно больна в этот период тяжелою формою истерии и болезнью чувствительных нервов (по уверению проф. Кожевникова); в силу условий воспитания (привычка повелевать, уверенность в себе) все болезненное в ней ненормально раздуто во внешних проявлениях; отец, умница, но безвольный в быту, в ней подчеркивает лишь ее эгоцентрические проявления; и оттого-то переход от уступчивости к чтению матери «методически» правил о том, как себя вести с прислугою, гувернанткой, со мной, всегда — искра над пороховою бочкою.

В сотнях мелочей быта — растут ножницы мне: трагедия подстерегает из всякого угла, во всякую минуту; никогда не знаешь предлога к очередному «взрыву»; а каждый взрыв угрожает разъездом отца и матери; для меня же этот разъезд — конец миру, конец моего бытия.

В конце концов отец отбит от меня; мы не без испуга поглядываем друг на друга под контролем глаз матери; я же порю для ушей матери то, что мне кажется «невинным вздором»; отец не понимает моей игры в «младенца»; и удивляется моей недогадливости в «научных» вопросах; я же приобретаю мучительную привычку говорить глупости и не уметь в словах выразить своей мысли всериоз; эту привычку понес по годам я; с величайшим трудом стер с себя грим «дурачка» лишь в старших классах гимназии; нечего говорить о том, что выявления мои исказились; я ходил с испуганным, перекошенным лицом, вздрагивая и не зная, что делать с руками; я был под бременем своей незадачливости, уродливости и «вины», в которой не виноват; когда взрослые мной любовались, я приходил в ужас; мне казалось это издевательством.

В. И. Танеев, авторитет, при мне говорил матери в Демьянове:

— Ваш Боренька удивительно воспитан: откуда это в нем? Ни вы, ни Н. В. воспитывать не умеете… А у него — выдержка.

Не выдержка, а, — увы! — передержка.

Многие, знавшие студентом меня, не могли бы представить меня до шестнадцати — семнадцати лет; немой, косноязычный, не умеющий ответить на самые простые вопросы (от внутреннего «перемудра»), я выглядел дурачком для детей, знакомых, для гимназистов, товарищей по классу; что было передержкой в 1886 году, то к 1895 году было просто уродством, подобным насильственному пришиванию к лицу маски.

В 1887 году мне минуло семь лет, мать, убедившись, что я «отстал» и что «преждевременное развитие» с меня стерто, сама поняла, что меня пора учить грамоте, которую я забыл и которой я еще владел четырех лет; новый цикл мучений имеет место: обучение меня грамоте; именно потому, что обучала мать, выказавшая гениальную просто способность не уметь обучать, я не мог грамоты осилить около полугода; урок чтения начинался трясом, продолжался слезами, кончался угоном меня.

— Пошел, — не могу с тобой заниматься.

Но и этот угон, — не разрешение: горе мне, если я раз пять не приду умолять, чтобы мать сменила гнев на милость и чтобы «урок» имел продолжение.

Мучение номер два: с этого же времени меня начали обучать музыке, которую я боготворил из постельки и которую едва не возненавидел у рояля, когда над пальцами моими гулял карандаш матери, ударяющий больно по пальцу, взявшему неверную ноту; и тут — тряс, слезы, угон; и — мольба о продолжении урока. С первого урока я был объявлен немузыкальным, лишенным художественного чутья; «второй математик», временно угасший от моих гримас «под дурачка», воскрес у рояля; кричалось, что все математики не понимают музыки; я — тоже; следовательно, я — второй математик.

День проходил под знаком двойного терзания: урок грамоты, урок музыки; я жаждал ночи, постельки, или вечера, когда отец уйдет в клуб, а мать — уедет в гости. Но наслажденье Бетховеном и Шопеном из постельки продолжалось. Засыпал я с тяжелым чувством перед завтрашним днем, который не мог принести ничего радостного; именно в эти годы я пережил четырехстишие Брюсова:

И ночи и дни примелькались,
Как дольние тени волхву…
В безжизненном мире живу:
Живыми лишь думы остались87.

Никогда потом я не переживал такого пессимизма; позднее, играя в пессимизм шопенгауэровской системы, я лишь вспоминал этот период жизни; философия Шопенгауэра была мне скорее эстетическим феноменом воспоминаний о прошлом; потому-то я и говорю, что я «играл» в пессимизм, когда уже не был пессимистом; в описываемые годы мне было не до игры; ведь настоящего у меня не было; не было детства в детстве; от детскости оставалось лишь тяжелейшее сознание, что я продан, как раб, в неволю взрослым; а о будущем еще не было никаких мыслей: ни планов, ни заданий, ни надежд; лишь тяжелое ощущение энного ряда лет «учебы», которая началась таким ужасом, как обучение меня грамоте и музыке; я думал: если дома меня так учат, то что же будет в гимназии?

Провал с грамотой и с музыкой мною переживался, как окончательный провал моего «Я»; я — потрясающе глуп, бездарен; и мне не одолеть гимназии.

В эти именно годы суровость детского дня моего была так подавляюща, что я, музыкально подбирая мотивы моих дней, сравнил бы их с монотонностью гамм; и я… влюбился… в гаммы; с какою-то болезненной радостью я отдавался монотонным переливам: вперед-назад, вперед-назад, — без конца, без начала; ни мелодийки; сурово, однообразно, пустынно. Восприятие гамм и непроизвольная символизация их с днями моей жизни позднее отразились в «Симфонии»: «И эти песни были, как гаммы. Гаммы из невидимого мира. Вечно те же и те же, без начала и конца» («Симфония»)88.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*