Константин Евграфов - Федор Волков
— Не нужно, Алексей Андреевич, — улыбнулся Федор. И вдруг его осенила простая догадка: а ведь гвардеец ищет связь с императрицей. Петр Федорович так окружил свою супругу верными ему голштинцами, как волка не оцепляют красными флажками. Более же всего он опасался гвардейцев, которым к ней хода не было совершенно. И чтобы проверить свою догадку, Федор спросил тоже как бы между прочим: — Но, думаю, государыне-то при случае и можно упомянуть о нашей встрече? Может быть, это ее несколько развеет?
Ржевский напрягся, глаза его сузились, но уже в следующее мгновение он вдруг весело рассмеялся, понял — в прятки с Волковым играть не стоит, да и сам в дипломаты не годился.
— Спасибо, Федор Григорьевич. И еще — с вами очень хотел бы познакомиться Михаил Матвеевич Херасков.
— Он здесь, в Петербурге?
— Да. Если вы свободны сегодня вечером, он вас станет ждать. Я тоже буду, мне кое-что нужно передать ему для журнала. Так мы вас ждем?
— Непременно.
— Значит, до вечера, — Ржевский крепко пожал Федору руку, круто повернулся и быстро свернул за угол дома.
Михаил Матвеевич Херасков был выпущен из Шляхетного корпуса за три года до поступления туда Федора и вскоре стал руководить в должности асессора деятельностью типографии, библиотеки и театра при Московском университете. А два года назад стал издавать при нем же журнал «Полезное увеселение». И тогда Федор вспомнил, что встречал фамилию Ржевского и в сумароковской «Трудолюбивой пчеле», и в академических «Ежемесячных сочинениях», и уж не попадалось ни одного номера «Полезных увеселений» без его басен, элегий, од, сонетов, идиллий, мадригалов и, бог знает, чего еще. Так, значит, сочинитель «А. Ржевский» и есть этот самый гвардейский поручик!
Херасков остановился в доме своего отчима Никиты Юрьевича Трубецкого. Федор велел доложить о себе, но слуга сказал, что его уже ждут, и проводил гостя.
Херасков был не один. Увидев Федора, он быстро вышел из-за стола.
— Федор Григорьевич, наконец-то! Ходим рядом, делаем одно дело, а встретиться все недосуг. Ах, суета сует! — Он обернулся к поднявшимся с кресел молодым людям. — Федор Григорьевич, вас нужды нет представлять, вы знаменитость. Позвольте вас познакомить с моими друзьями. Поэт Яков Борисович Княжнин. Очень хороший поэт, однако стихи свои предпочитает пока печатать без имени. Скромен. Кстати, Федор Григорьевич, он сочиняет сейчас мелодраму, и как знать, может, и для вас там роль уготована. Ну а это Ипполитушко Богданович. Молод еще, а уже в нашем журнале стихи печатает.
Богданович похвалою не смутился, он с неприкрытым любопытством глядел на Федора блестящими от восторга глазами.
— Федор Григорьевич, когда я бываю в Петербурге, на все ваши спектакли хожу.
Федор поклонился.
— Благодарю вас. И то приятно слышать, что, кажется, Михаил Матвеевич, под вашим покровительством рождаются молодые драматурги.
— Пока под моим покровительством небольшой кружок любителей поэзии: Сереженька Домашнев, Алеша Ржевский, ваш поклонник и приятель Василий Майков, еще кое-кто. Как там у тебя, Яков?
Иль только в свете есть один лишь Тредьяковский?
Фон Визин есть, Лукин, Елчанипов, Козловский.
Правда, все они только начинают, как и Яков — свою поэму. Но ведь лиха беда начало! Будут вам, дорогой Федор Григорьевич, и драматурги, дайте срок.
Федор читал трагедию Хераскова «Венецианская монахиня», которую играли на университетском театре. Его поразило тогда то, что Херасков не выдумал сюжет, а взял для трагедии подлинную романтическую историю, случившуюся когда-то в Венеции, и то, что в ней не было привычной борьбы чувства и долга, — Херасков показал, как «страсть с верой борется, а вера с нежной страстью». Автор воспевал честь, сохраненную ценою жизни. В русской драматургии это было нечто новое. И главный герой трагедии Коранс не мог не прельстить Федора.
— Я хотел бы сыграть Коранса, — задумчиво проговорил он, вспоминая горячие монологи благородного юноши.
— Спасибо, Федор Григорьевич. Но я написал еще одну трагедию и хочу показать ее вам, она еще не напечатана.
— Боже мой! — воскликнул Федор. — Да у вас здесь свой репертуар, а вы молчите!
— Сейчас все молчат, — глухо сказал Княжнин. — Траур.
Наступила тишина. И в этот момент дверь распахнулась, и вошел хмурый Ржевский.
— Добрый вечер, господа. Простите, что прервал вашу беседу. Конечно, о поэзии?
— Нет, Алеша, о трагедии, — улыбнулся Херасков.
Ржевский вскинул брови, быстрым шагом подошел к окну и постучал согнутым пальцем по стеклу.
— Вот! Там, господа, там сейчас творят трагедию. — Он резко повернулся к Княжнину. — А-а! Не ты ли, Яшенька, упрекал меня в злобствовании, когда слушал мою притчу:
Как истину изгнали
Из града люди вон,
Пороку власть отдали,
Ему восставя трон, —
Насильство и обманы
Власть стали разделять.
Когда сии тираны
Всех начали терзать…
И кто ж теперь прав?
Княжнин спокойно выдержал взгляд Ржевского.
— Угомонись, Алексей, со своими тиранами. А кто ж тогда разогнал презренную Тайную канцелярию? Небось на память помнишь слова императорского указа: «Ненавистное выражение «слово и дело» не долженствует отныне значить ничего…»
— Меня, Яшенька, как и всех православных, с малолетства учили запоминать другие слова: «Не бойся убивающих тело, души не могущих убить, а бойтесь более того, кто может и душу и тело погубить в геенне». А кто же души наши погубил? Кто нашу веру истинную с другими смешал, чтоб и отличия не было? За какую ж мне тогда веру и за какого царя сражаться? Не знаешь? Вот и мы с Гришенькой не знаем. А между тем уже готовимся к походу на Данию, никому не ведомый Шлезвиг воевать станем.
— Вот ты ругаешься, Алеша, — укорил его шутливо Херасков, — а государь тебе Манифест о вольности дворянства дал — езжай в свое поместье, да и живи в полное удовольствие!
— Ну что ты говоришь! Я русский офицер, защитник своего Отечества, а меня заставляют с кистенем на большую дорогу выходить!
Страсти накалялись. Перебирали все указы и манифесты нового императора, которые сыпались, как из рога изобилия; вспоминали все неправды и стеснения, чинимые Петром Федоровичем гвардейцам лично и всему православному роду вообще.
Федор без нужды в разговор не ввязывался, старался больше слушать и понять, чего же хотят все эти такие разные люди, которых связывает не только общее увлечение поэзией, а нечто большее — любовь к Отечеству. И понял пока твердо, чего они не хотят. Этого не хотел и он — жестокости, насилия, несправедливости, всего того, против чего восставал в проповедях-монологах вместе со своими героями, жаждущими справедливости и милосердия. Но не хотеть еще не значит восставать. А ни о каких крайних мерах даже в пылу горячего спора не было обронено ни одного слова. Памятуя о скромности, Федор даже намеком не упомянул Ржевскому об их разговоре. Ждал, не вспомнит ли об этом сейчас сам конногвардеец. Но Ржевский вел себя так, словно разговора этого и вовсе не было.