Валентин Булгаков - Л. Н. Толстой в последний год его жизни
— Думаю, что теперь скоро кончу. Да, да, мне самому кажется, что это так хорошо. Знаете, как‑то это само собой поднялось у меня, эти три пункта — усилия: против похотей тела — усилие самоотречения, против гордости — смирения и против лжи — правдивости. Это верно! Очень важно, хорошо… Буду кончать! Ну, до свиданья!
5 июня.Утром в Телятинки пришел крестьянин — писатель С. Т. Семенов и скоро ушел, как‑то незаметно для всех, в Ясную, где я его снова и встретил. В рубашке, в пиджаке. Похож на подрядчика. Жесткое выражение лица, маленькие бледные глаза, рыжеватая клинышком бородка. Лев Николаевич мало говорил с ним. О любви Льва Николаевича к Семенову как к писателю я уже неоднократно упоминал.
Просмотрев мои дела, Лев Николаевич оставил меня обедать.
Трубецкой лепит его. Выходит очень похоже. Фигура Льва Николаевича бесподобна! Особенно голова. Взгляд понимаешь не сразу, а хочется вглядеться в него и так же задуматься. Выражение лица Льва Ни — колаевича на статуэтке Трубецкого напомнило мне чуть — чуть выражение, которое я видел у Льва Николаевича в вагоне, по дороге в Кочеты.
Трубецкой говорит, что я заметил главное достоинство его работы: что у глиняного Льва Николаевича «даже есть глаза».
Лев Николаевич позирует художнику, сидя в кресле или стоя и разговаривая. Трубецкой так деликатен, что не заставляет его ни переходить с места на место, ни поворачиваться, а сам переносит подставку с своей статуэткой: быстрые, тяжелые, неуклюжие, но осторожные, медвежьи движения. Лев Николаевич передразнивал их: согнув колесом руки и ноги, переваливаясь с ноги на ногу, побежал… Засмеялся и бросил.
Видимо, он любит Трубецкого, это «большое дитя», необыкновенного человека.
Идет дурочка Параша, старая толстая женщина с улыбающимся лицом.
— Мажет! — говорит она, указывая на скульптора.
— Здравствуй, Параша! Это кого же он мажет, кто на лошади‑то сидит? — спрашивает Лев Николаевич.
— Да ты! — смеется и закрывает рукавом лицо Параша.
Лев Николаевич рассказывает Семенову:
— Она — девушка. Но с ней однажды случился грех: она забрюхатела. И это Таня рассказывала о ней, очень трогательно, как она доставала белый хлеб, и когда ее спрашивали: куда? — «А малого‑то!» И про малого: «Ишь кобель, ворочается!..» Но, к сожалению, не умела родить. И была девочка, а не «малый». Когда ей говорили, что «что же ты, Параша, еще не родишь?», она отвечала, что как кто теперь полезет, так она его «в морду»! Чудесно! — заливался смехом Лев Николаевич. — Вот кабы все женщины так!
Расстроила его сегодня одна просительница: рыдала и требовала дать ей какое‑нибудь место. Он хотел опять писать письмо в газеты о том, что материальной помощи он не имеет возможности оказывать.
— Хочу перед смертью быть со всеми в добрых отношениях, — говорил Лев Николаевич с волнением, — а мои отказы в материальной помощи их раздражают и вызывают недобрые чувства.
Удовлетворила просительницу Мария Николаевна, жена Сергея Львовича.
8 июня.Лев Николаевич болен. Хотел приехать в Телятинки, к актеру Орленеву, который здесь, а завтра хотел ехать в Столбовую к Чертковым, но ни того, ни другого не смог осуществить. Орленев был ненадолго у Льва Николаевича, по его приглашению, но не понравился ему, как передавали после.
Орленев — лет сорока двух, но моложавый, живой, стройный, остроумный, однако, на мой по крайней мере взгляд, очень жалкий. Уже не человек, а что‑то другое: не то ангел, не то машина, не то кукла, не то кусок мяса. Живописно драпируется в плащ, в необыкновенной матросской куртке с декольте и в панаме, бледный, изнеженный, курит папиросы с напечатанным на каждой папироске своим именем; изящнейшие, как дамские, ботинки, трость — все дорогое. Читал стихи. Думается: нет, не ему основывать народный театр. Для этого нужен совсем другой человек. Впрочем, у Орленева и замыслы не широкие: один спектакль из семи— для народа.
Ездил в Ясную. Из лакейской, рядом с прихожей, слышатся звуки балалайки. Вхожу и вижу такую картину. Сидят: Дима Чертков, лакей Филя и князь Трубецкой, причем последний, склонив голову и вогнув носки ног внутрь, бренчит на балалайке.
Потом я играл на балалайке на террасе вальс, а Трубецкой с женой вертелся, комически подражая движениям завзятых танцоров. «Еще, еще!» — кричал он, когда я останавливался, не будучи в состоянии от смеха продолжать игру.
Он показывал мне снимки с его модели — проекта памятника Александру II. И этот высокохудожественный проект был отвергнут, а ему предпочтена какая‑то конфетная бонбоньерка! Вечером Трубецкой приехал в Телятинки, к фотографу Тапселю, которому он давал проявлять пластинки со своими снимками. Мы оставили его пить чай. Живо соорудили самовар не в очередь и накрыли стол на дворе на открытом воздухе. Трубецкому нравится, как он говорил, «простота» Телятинок. Рассказывал о своей мечте заниматься земледелием, о варварском приготовлении некоторых мясных блюд, как foie gras [209].
— Как это… белое такое… — Он делал руками округлые движения и потом вспомнил: — Гусь!
Сожалел, что Лев Николаевич живет в таких тяжелых условиях. Говорил, что, может быть, через сто лет все будут жить, занимаясь трудом.
И во всех оставил такое милое впечатление, так все с ним сроднились.
9 июня.Приходил вечером в Ясную. Лев Николаевич дал много писем для ответа. Между прочим, приведу образчик его религиозной терпимости. Один корреспондент пишет, что «принять учение Толстого он не может», но что сочувствует очень учению баптистов, а потому просит Льва Николаевича указать ему адреса баптистов в Москве. Лев Николаевич на конверте так просто и пишет: «указать адреса». Меня удивила эта исключительная внимательность Льва Николаевича:
Говорил мне об Орленеве:
— Совсем чужой человек. Афера… И не деньги, а тщеславие: новое дело…
Особенно поразил Льва Николаевича костюм Орленева и декольте во всю грудь до пупа. О своем разговоре с артистом Лев Николаевич рассказывал:
— Я с ним и так и так — ничего не выходит!
10 июня.Был в Ясной и ездил с Львом Николаевичем верхом, причем на одном из поворотов в лесу потерял его и вернулись домой мы отдельно. Он вышел, смеясь, к обеду, зная, что я сконфужен. Расспрашивал, где я потерял его, и не успокоился до тех пор, пока ясно этого не понял.
Об Орленеве опять говорил мне:
— До сих пор не могу от него опомниться. Живет человек не тем, чем надо. Это совершенно то же, что проституция.