Иннокентий Смоктуновский - Быть
Боже мой, Боже мой! Как же это я просмотрел, совсем... не заметил даже... так ко мне мог обратиться только друг, оказывается, они у меня есть и я им нужен... нужен. Вот сейчас же буду орать... что бы такое дельное придумать? Как он это... здорово... не стал выговаривать меня больше и только как-то вскользь, но все равно не приказал, а попросил меня поорать... Нет — он замечательный такой. Друг! Поймал себя на том, что очень хочу быть похожим на него. И орать буду, как он... Ага, вот: «Эй, вы, что вы там притаились за полотном, дурачье вы этакое... Все, небось, смотрите сюда, а смотреть-то нужно совсем в другое место!» Нет, так не годится, чем же все они там виноваты, что у меня здесь друг появился?
Непонятный, странный грохот, внезапно появившись, застал нас врасплох. Звук шел откуда-то сверху... нет — от амбара, теперь за нашими спинами!.. Гул быстро нарастал, и вскоре на дороге, что вела из деревни в лощину, с каждым моментом все четче вырисовываясь, вылетела пара мчащихся галопом лошадей, запряженных в легкий прогулочный тарантас. Возницы видно не было — похоже, что повозка была пустой, и обезумевшие лошади самостоятельно неслись в серый рассвет. Казалось, в каждое следующее мгновение они врежутся в изгородь, строение или дерево, но грохот, так неожиданно прервавший хоровод прекрасных мыслей и возмутивший дремлющую тишину вокруг, быстро уходил, таял и совсем замолк в лощине, оставив по себе лишь отголоски невнятного шума. Предыдущей ночью повозка эта (я узнал ее сразу) много раз обгоняла нас на марше, когда в темноте мы стремились сюда неведомыми путями-дорогами. В ней ехал тогда наш командир батальона, капитан, и еще какой-то офицер, дремал, должно быть, развалившись, сидел рядом. Теперь пустой экипаж загадкой прогрохотал мимо, и лишь мечущиеся в воздухе черными змеями оборванные концы поводьев говорили о том, что лошади, напуганные чем-то, сорвались... и как ни странно — это было прекрасным знаком: «значит сам-то капитан остался, он здесь и обязательно придет и приведет с собою, он же старший, того офицера, что сидел с ним рядом в ночном экипаже... прикажет и все — никуда не денешься, да и вообще наведет какую хочешь подмогу, и лейтенанта нашего отыщет, и сержанта того с точилом вместо горла вернет, да и мало ли кого еще... многие вчера оставались там в доме, да, наверное, и в других строениях, так что все в порядке, сейчас-то уж мы им не дадимся и без орудия, а повезет — так, глядишь, и деревню удержим и жить останемся... и друг теперь у меня есть, и он, вот он — рядом торчит... нет... это... так что — будь здоров — кони-то одни мчались. Этот факт никуда не денешь, седоки живехоньки, и они остались здесь. Теперь только надо запастись терпением и подождать немного, всего-то дел — подумаешь!» С этим рождественским настроением и как-то неестественно улыбаясь, я и подполз к своему не очень разговорчивому начальнику — другу. Тот, не отрываясь, смотрел вслед умчавшемуся живому испугу. Что приковало его так?
— Что там, друг? — мягко и как бы между прочим, как само собою разумеющееся, хотел выговорить я, но получилось как-то нарочно, и я поспешил сделать вид, что сам немало удивлен тому, что в самый неподходящий момент что-то там в горле засвербило и оскал этот дурацкий откуда-то взялся. Сначала он только скользнул по мне взглядом — отстань, дескать, но здесь же вернувшись, рассмотрел меня намного дольше, чем того требовал бы человек, просто спросивший: «Что там, друг?» — так что продолжать выяснять, что там или где-то в другом месте, было довольно глупо да и просто рискованно, я понял это по его взгляду. Должно быть, воспоминания ночи были еще слишком свежи.
Между тем туман, поднявшись в долине, завис теперь над нею мягким, неровным потолком, и мы здесь, лежа на возвышении, просто упирались в него головами. Лошади, казалось, ликуют, видя наконец перед собой открывшийся их взору добрый, светлый, привычный их лошадиному ожиданию мир долин, лесов и так понятных им твердых дорог, и они в далеком ровном шуршании, в упоении скользили к насыпи.
Долина сияла, словно ее за ночь старательно отмыли, свежесть утра одарила ее хрупкой прозрачностью, которую мы все так ждем и любуемся ею ранней весной. Совершенно непонятно, как из такой красоты и нежности вчера могла идти смерть. Поражала чистота воздуха — лошади были далеко, но виделись так, словно мчались вот здесь, где-то совсем рядом, но только очень маленькие, словно вырезанные из картона и покрашенные в темный цвет.
— Тихо, нишкни! — зашипел вдруг почему-то опять зло старшой, точно я помешал ему прислушиваться к чему-то страшно важному. По тому, даже малому опыту общения с ним, было ясно, что доброе в нем до обидного близко уживалось со злым, неприятным, психованным, и психопат-то в нем сидел нехороший, особенный, дерганный какой-то, и это было так обидно, так жалко. Во, посмотрите — словно через него электроток пропускают: глаза навыкате и зубами скрежещет, как если бы перед ним был не я, а какая-нибудь Красная Шапочка. Я решил переждать, когда в нем опять появится тот славный, заботящийся друг... но сполохи каких-то звуков, словно шорох огромного растревоженного муравейника, шумовой круговертью расползаясь по двору, поглотили все наше внимание.
Что такое? Опять, как в глубоком колодце, заглушенно вещали голоса, но что, на каком языке — не понять, и голоса ли? Нет... Какие-то смятые звуки? Двор явно таил в себе акустические загадки. Но затем все ушло, стихло. И мы были предоставлены несколько неловкому недоумению: было это... или нам уже стало чудиться? То слышалось отовсюду, то, словно тая, уходило в какую-то одну сторону, с тем чтобы здесь же появиться с противоположной, и как ни вертелись мы в разные стороны в надежде определить: что, куда и откуда — понять не могли. Голоса... приглушенные голоса... А вот явный, поспешный топот, мелкие удары... скрипы...
Сухой стукоток пулеметной очереди из долины резко и нагло возвратил нас к делам земным и не менее странным. Лошади во весь опор, но как-то косо, боком неслись на фоне редких, высоких деревьев, одна из них вдруг резко вскинулась на дыбы, неестественно высоко выгнув голову. С запозданием до нас долетел повторный стук пулемета, и пронзительное до боли ржание животного возвестило долину об уродливо начавшемся дне. Верный друг человека, находясь во власти инерции, со всего маху ломая оглобли и собственные ноги, терял вместе с жизнью гармонию движений своего прекрасного тела, тяжело и некрасиво перевернувшись через голову, грузно рухнул на землю. Вторая лошадь в смятении ринулась вперед через груду своей поверженной подруги. Удерживающая упряжь отшвырнула ее назад; упав, она лихорадочно пыталась освободиться от сковывающих ее пут, тяжести и страха, какое-то расстояние тащила все, что оставил ей в наследство «венец мироздания» — человек, и, выбившись из сил и теперь повинуясь лишь инстинкту самосохранения, стремилась (невероятно!) сползти с дороги в кювет, бешено дыша и неистово колотя в воздухе ногами.
За полотном проснулись, и настроение у них, судя по этому поступку, было не очень миролюбивое. Не только долина, но и многое другое прояснилось! Ничего не говоря, не сзывая друг друга, мы собрались вместе, словно нас толкнуло на это «вече», как ту несчастную лошадь, некое подсознание; мы впервые были все рядом, никто не обмолвился ни единым словом — мы все еще ждали, очень хотелось жить — и мы ждали. Кто-то временами уходил к углу маленького амбара взглянуть в лощину и, вернувшись, становился рядом, словно не уходил, не смотрел. Первый раз мы видели близко и открыто лица друг друга. И хотя все мы были из одного батальона — одно подразделение, но не помню, чтобы мы знали фамилии один другого или имя. Мы не знали, кто мы, откуда, но знали и видели одно — мы родные, свои, как и те, что лежали вокруг нас. Теперь неожиданно по-новому встречали друг друга глазами, не стесняясь, не гоня эти встречи и не объясняя их. Мы знакомились, задавали, должно быть, вопросы и, наверное, отвечали на них: немо, без слов, беззвучно. Всякий звук отвлек бы нас от этого необходимого, первого и последнего общения. Смотрели прямо, просто. Четверо голодных, страшных, истерзанных, загнанных (просится слово «прекрасных», да так оно наверное и было) людей стояли, смотрели и молчали. Было ли то общим пониманием, вздохом, признательностью, теплотой ли — не знаю и не узнаю никогда; отрешенность тех минут растворилась в беззвучном разговоре надорванных сердец. И уж не пригибаясь, не высовываясь, не прячась, ничего никому не доказывая и не крича, просто бродили по двору то все вместе группой, то кто-то отходил опять, чтобы через какое-то время сойтись вместе.
Прошло часа два. Что происходило в эти долгие и страшные часы пустоты — припомнить не могу, должно быть, ничего такого, что принесло бы нам хоть какую-нибудь надежду, но мы все еще ждали, чтоб ни в коем случае не шли с одной стороны, а если бы шли, то только быстрее, сейчас... и чтобы обязательно, во что бы то ни стало пришли наконец с другой, и тоже было бы невероятно, но хорошо, чтоб побыстрее. Но, исчерпав терпение все, видя, что мы перестали, маясь, бродить по двору — стоим и смотрим в его сторону, наш старшой сказал (это были единственные слова, прозвучавшие здесь за эти часы):