Алексей Вульф - Дневник 1827–1842 годов. Любовные похождения и военные походы
Вот был первый приветливый на меня взгляд своенравной богини Фортуны с тех пор, как я пошел на поле брани за ее дарами. После трехлетних неудач во всех моих надеждах, беспрерывных нужд, неприятностей ежедневных, горького опыта, кажется, навсегда исцелившего не только от надежд, но и от желаний, – потеряв наконец веру в самого себя, способность к чему-либо, – это была первая радость, проникшая в душу мою, первый луч света, озаривший мрак, который облег ее. Я сделался испытанным столь недоверчив к самому себе, что едва сам верил своему счастью (удаче, сказать лучше, но для меня казалось это именно счастьем).
Мои ощущения были тем живее, что я никогда еще с такою полнотою не наслаждался дарами Пафийской богини47. Анна Петровна, единственная почти предшественница этой, не довольно их делила со мною, по причине, быть может, моей неопытности, и, несмотря на страсть мою к ней (никого я не любил и, вероятно, не буду так любить, как ее), я не столько наслаждался с нею.
Другие были девственницы или в самом деле, или должны были оставаться такими. Эта сила ощущений, для меня новых, и заменяла во мне так называемую любовь к моей красавице; и несмотря на то, что не имела она ни блестящего ума, ни образованности, ни ловкости, которая могла бы меня в нее заставить влюбиться, – ее <…> добродушного нрава достаточно было для того, чтобы всякой день меня более к ней привязывать, тем более что случаи к свиданиям нашим были довольно редки, чтобы могли мы друг другу наскучить. Отъезды мужа давали их нам только <…> Я радовался, что чувствовал в себе нечто похожее на любовь, сей пламень, всё оживляющий. Тот не совершенно счастлив в любви, кто не имеет поверенного. Я имел их разного рода.
<…> Но венками Леля не ограничились в этот раз дары слепого счастья. Между роз вплело оно и лавры, коих еще менее, чем первых, я ожидал и кои были, может статься, от того еще значительнее. – В числе 4-х офицеров, награжденных за кампанию, к удивлению моему, нашел я и себя награжденным чином поручика. Мне, последнему корнету, не только не бывшему в комплекте, а числом, кажется, 30-му, подобное и во сне не снилось: всё, чего я мог надеяться, – это была 4 степени Анна, к которой я был представлен, – награждение, справедливо сравниваемое с коровьею оспою. К моему счастью, у нас было так мало поручиков, что я стал 7-м, следственно, мог вскоре ожидать и дальнейшего производства. Этим нечаянным награждением обязан я был, во-первых, корпусному начальнику нашему Кайсарову: оставшись довольным исполнением собственных поручений его, на меня возложенных, представление мое к кресту переменил он к чину. Потом и за это, как и за многое другое, обязан я прекрасному полу, потому что в оба поручения, сделанные мне Кайсаровым, вмешаны были женщины. Так в военной службе я всем обязан им. Ради прекрасных уст Анны Петровны генерал Свечин, ее постоянный обожатель и следственно несчастный, выхлопотал, что меня в несколько дней приняли в службу, а графиня Полетика дала мне чин поручика. – Какая же святая выхлопочет мне теперь отставку!!!
Незадолго перед сим воспользовался я и последовавшим разрешением отпусков, подав в конце ноября прошение об оном на четыре месяца. Жизнь наша в Сборове, несмотря на свое однообразие, останется у меня в памяти как время, весьма приятно проведенное. Занятия мои по службе полкового адъютантства были весьма незначительны; как и прежде во время моих предместников, Плаутин сам занимался полковыми письменными делами. В другие части должности этой я также мало входил, а передавал только ежедневные приказания и исполнял то, что именно мне было поручаемо.
<…> Обыкновенной порядок дня у нас был следующий. Около полудня мы сходили с делами вниз к генералу; окончив их и особенно завтрак, отправлялись в биллиардную, между тем графиня наша одевалась. Обедали в 4 часа, весьма вкусно, ибо, кроме весьма доброго краковского вина, приятная семейственная беседа нашей гостьи, очень веселого нрава, приправляла наши яства. Вечер, если не уезжал я к моей красавице, то оставались мы вместе часов до 9-ти, потом уходили наверх и заключали день партиею виста. – Сначала был Плаутин очень застенчив против нас и не знал, как поставить себя, что было для меня весьма забавно. Я едва мог себя удерживать от смеха, когда он в первые дни торжественно вводил в столовую, где мы почтительно стояли, свою гостью. Но скоро мы обжились, она привыкла к нам и, без зазрения совести говоря, что я принадлежу к семейству, при мне дурачилась, врала и нежничала с Плаутиным. Я, однако, вел себя чрезвычайно осторожно, нисколько не волочился за красавицею, но любил ее и с нею быть единственно ради ее любезности и добродушия. – От нее же я узнал весьма для меня приятное обстоятельство, что Плаутин ко мне благорасположен, в чем я не очень был уверен, несмотря на то, что при нем находился. Это сказала она мне однажды, когда мы обедали вдвоем; у нас за общим столом было много чужих, и случилось, что мне не осталось места, почему я и был с нею, – признаваясь, что сначала я ей не очень понравился и показался fat, что на наш язык довольно трудно перевести, разве: много воображающим о себе; говорила, что Плаутин заступался за меня, называя очень добрым малым, и что это только педантизм молодого студента. Она уверяла даже, что он любит меня. Душевно рад был бы я, если точно бы так было, но никак далее благорасположения я не могу распространить его чувства ко мне. Сам же я точно люблю и уважаю его <…>
Первая моя мысль была, прежде чем поеду домой, съездить к брату в Ченстохов и узнать, как он живет. Получив позволение Плаутина, я и отправился туда <…> Выехав, пришла мне в голову (о любовь, это твой грех) мысль ехать не в Ченстохов, а в Краков, чтобы там сделать некоторые покупки себе и моей красавице, рассуждая, что брату большой радости от того не будет, что он меня увидит, и что денег ему теперь так нужно быть не может, ибо жалованье третное он только что получил. Ежели же я бы к нему приехал, то должно бы было ему дать или денег и остаться, не ехав в отпуск, или не дать и ехать – также неприятное обстоятельство. Сообразив всё это, подстрекаемый желаньем привезти подарков красавице, поехал я в Краков.
Этот поступок не прощу я себе никогда, что ради красавицы моей не захотел я взять на себя труд проехать сотню верст, чтобы побывать у брата, узнать его обстоятельства, тем более что, ехав домой, я мог бы помочь в том, в чем он нуждался, объяснив всё дома. Но такова наша слабость, что неприятности двухдневного пути остановили меня в исполнении должного, которому предпочел приветливый взгляд женщины! Скоро познал я всю слабость, весь эгоизм свой – раскаивался в оном и теперь каюсь, но этим не могу помочь невозвратимому. Хорошо, если после сего впредь я не впаду в подобный поступок; он останется всегда темным пятном на памяти моей, которого ничто не изгладит.