Светлана Алексиевич - У войны - не женское лицо
Молодежь сейчас боится пафоса, возвышенных слов. Мы не боялись. Сила воли, говорят, у меня, поэтому я выдержала. Нет! Сила убеждений! Мы верили, очень верили: победа над врагом придет, в одном только сомневались - доживем ли мы до этого великого дня?
У нас в камере было маленькое окошко, нет, не окошко, а дырка, надо было, чтобы кто-нибудь тебя подсадил, и тогда увидишь - и то даже не кусочек неба, а кусочек крыши. А мы были все такие слабые, что подсадить друг друга не могли. Но была у нас Аня, парашютистка . Ее схватили, когда их сбрасывали с самолета. И вот она, вся окровавленная, избитая, вдруг попросила: "Подтолкните меня, я выгляну на волю. Хочу туда, и все".
Когда мы ее все вместе подняли, они говорят: "Девочки, там цветочек..." И тогда каждая стала проситься: "И меня...", "И меня..." И откуда-то у нас взялись силы помочь друг другу. А то был одуванчик, как его занесло на эту крышу, как он там удержался, не знаю. И мы стали следить за ним каждое утро. И каждый что-то загадал на этот цветок. Как я теперь думаю, каждый загадал: выйдет ли он живой из этого ада?
Когда Аню вызвали в последний раз, это было рано утром, когда на допрос не вызывали, а все знали, что это уже конец, что это уже расстрел, она только попросила: "Девочки, достаньте воды. Полейте цветок..."
Говорить долго Софии Мироновне трудно. "Может, короче?" - спрашивает. Короче нельзя. Да и сама она уже короче не может. Я чувствую, как она страдает от мысли, что лишь самую малую, самую ничтожную часть пережитого можно передать в словах. Мне даже кажется, что сейчас она не со мной, а там, в прошлом. И уже сама с собой говорит, со своей памятью.
"Мне кажется важным рассказать вам о природе, на фоне которой все совершалось. Это почему-то я очень запомнила. Вс. оккупацию было другое небо, оно было тяжелое, свинцового цвета, повисшее низко-низко над землей. Хотелось что-то сделать, чтобы небо прорвалось хотя бы в одном месте, стало светлее. Я так любила весну. Любила, когда цветут вишни и возле сиреневых кустов пахнет сиреневыми духами... Вы не удивляйтесь моему стилю, я стихи писала. А сейчас я весну не люблю. Это война стала между нами, между мной и природой. Когда цвели вишни, я видела фашистов в родном Житомире...
Я осталась жива чудом. Спасли меня люди, которые уважали моего отца. Отец был врач, по тем временам это было очень много. Меня привезли домой, я вся была в ранах, сразу высыпала нервная экзема. Я маминого и папиного голоса слышать не могла. Я все время кричала, замолкала только в горячей воде. Маму ни на секунду не отпускала от себя, она просилась: "Дочка, мне надо ж к печи, на огород..." Я ее не отпускала. Как только она отходила, на меня все опять наваливалось. Все, что со мной было. Чтобы чем-то отвлечь, она приносила мне цветы. Все равно... Платье, в котором я была в СД, мама держала у себя. Никому не доверяла. И когда умирала, оно у нее под подушкой было. До ее смерти...
Первый раз я поднялась, когда увидела наших солдат. Вдруг я, которая лежала больше года, схватываюсь и выбегаю на улицу: "Родные мои! Роднусенькие..." Солдаты на руках внесли меня в хату. В подъеме я на второй и на третий день побежала в военкомат: "Дайте мне работу!" Папе сказали, он пришел за мной: "Детка, как ты пришла? Кто тебе помог?" Меня хватило на несколько дней. И снова начались боли. Я кричала целыми днями. Люди шли мимо хаты, просили: "Господи, или прими ее душу, или помоги, чтобы она не мучилась..."
Спасли меня целебные грязи Цхалтубо. Спасло желание жить. Жить, жить и - больше ничего. Я еще жила. Жила, как все... Четырнадцать лет работала в Центральной библиотеке Академии наук. Это были радостные годы. Самые-самые. Теперь жизнь превратилась в сплошную борьбу с болезнями. Старость, что ни говорите, вещь скверная. Да еще болезни. Еще одиночество. Эти длинные ночи без сна... И вот сколько лет прошло, а мой самый страшный сон, я просыпаюсь в холодном поту. Я не помню фамилии Ани... Я не помню, то ли она с Брянщины, то ли со Смоленщины. А как она не хотела умирать! Заложит белые полные руки за голову и в окно через решетку кричит: "Я жить хочу!" И я не могу найти ее родителей, передать им последний привет. Мне кажется, что я в каком-то вечном долгу".
И на Полотчине я услышала о том же. О долге человека перед человеком. И перед памятью.
Клара Васильевна Гончарова, рядовая, зенитчица:
"После войны поехала в деревню подписывать на заем. Люди живут в землянках. Приедешь - деревни нет, все в земле... Вышла женщина, какая там на ней одежка, страшно смотреть. Я зашла в землянку, сидят трое детей, они все голодные. Она им что-то толкла в ступке, какую-то траву.
Она спросила у меня:
- Ты пришла подписывать на заем?
Я говорю:
- Да.
Она:
- У меня денег нет, но у меня есть курица. Пойду спрошу, если соседка, она вчера просила у меня, купит, я тебе отдам.
Я сейчас рассказываю это, у меня ком в горле. У нее мужа убили на фронте, осталось трое детей, и ничего не, только эта одна курица, и она ее продает, чтобы отдать мне деньги. Мы тогда собирали наличными. Она готова все отдать, чтобы только мир был, чтобы дети ее остались живы. Я не могу об этом говорить... Я фронт прошла, но я чувствовала себя в долгу перед этой женщиной.. Помню ее лицо. И всех детей ее..."
Велики наши человеческие долги за ту бульбу дробненькую, за эту последнюю курицу.
"Мама, что такое - папа?"
О женщине-матери должен быть отдельный рассказ. Хотя называть рассказами то, что я слышу и записываю, наверное, нельзя. Это не рассказы или не только рассказы и воспоминания. Это - живое чувство, живая боль, живая память, особенно когда рассказывает сама мать или вспоминают о матери.
Разве не живая, не утихающая рана то, что я услышала в маленькой квартирке Любови Игоревны Рудковской, партизанки Второй минской бригады отряда имени Кутузова?
"Я бегу, нас несколько человек бежит. А там моя уже стоит под автоматами. Но она видит, как мы бежим... И я слышу ее голос, она кричит. Мне потом люди рассказывали, как она кричала. Она кричала: "Хорошо, что ты платье белое одела и белые туфли. Тебя уже некому будет одеть..." Она была уверена, что меня убьют, и у нее была радость, что я буду лежать вся в белом... Была такая тишина, почему-то не стреляли. Было слышно только, как моя мама кричит. А может, стреляли? Я не помню... Один мамин голос помню...
За войну вся наша семья погибла. Кончилась война, а мне ждать некого".
В другой раз ко мне в редакцию пришла спокойная, улыбчивая женщина с молодой короткой стрижкой, принесла свои военные записки. Не предполагая, насколько драматично то, о чем она будет рассказывать, я хотела начать наш разговор прямо в кабинете.
- Нет, - попросила она, - пойдемте куда-нибудь, где никого нет.
Мы пошли в парк.