Игорь Кузьмичев - Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование
Вот эта душевная мера, предполагающая «универсальную общность со всеми остальными людьми», общность высшего порядка «в высокой области духа и сердца», эта неукоснительная мера, с какой автор способен подойти к своим героям, а равно и к самому себе, бескомпромиссность его нравственной самооценки как нельзя лучше характеризуют рассказ «Нам становится противно».
И тут, чуть как бы отвлекаясь в сторону, хочется обратить внимание вот на что. В октябре 1961 года, работая над рассказом «Нам становится противно», Казаков просил Конецкого: «Умоляю, вышли мне срочно те (!!!) фразы, которые ты записал в доме Чехова… Когда мы там были, ты записал, что говорила одна тетка пошлая, какие-то она задавала пошлейшие вопросы насчет Чехова и ты записал в блокнот. Ты посмотри в блокноте и пришли мне срочно – мне надо, пишу нелепый рассказ про Ялту, очень надо». Конецкий ответил: «Пошлая тетка говорила: „В таком доме и я написала бы чего-нибудь… Да, ничего себе домик! Сколько тут комнат? Ого! А говорят, скромный был“…» Эти слова попали в текст рассказа, а Конецкий много позже в связи с этим рассказом отметил, что «беспощадности в рассматривании самого себя и точности микроскопических мелочей» Казаков учился у Чехова.
Похожую ситуацию описывал и Георгий Семенов. Они с Казаковым охотились под Вологдой, ночевали у каких-то деревенских стариков. По возвращении Казаков принялся писать рассказ, где фигурировали эти старики, и как-то позвонил Семенову, прося о встрече. «Оказалось, – вспоминал Семенов, – что он забыл слово, которое произнесла старуха, перед тем как мы легли спать у нее в избе. К счастью я это слово помнил… Я тогда понял, что он запнулся на этом слове, и рассказ остановился…» «Кстати, – добавлял Семенов, – слово, которое он забыл, было самым обыкновенным словом, только чуточку исковерканным старушкой».
Да, для Казакова, когда он писал свои рассказы и когда, впрочем, переводил чужие тексты, не существовало мелочей, пусть и микроскопических на сторонний взгляд. Он обдумывал каждую фразу, каждое слово. Не мог, по свидетельству Семенова, «погрешить против истины даже в малом, даже в едином слове», «не мог пойти на ту маленькую ложь, которая разрушала для него самого весь его рассказ». Это же подтверждала Т. М. Судник. Отвечая в 2002 году на вопрос корреспондента: не мучило ли Казакова то обстоятельство, что он написал мало, Тамара Михайловна приводила мнение Федора Абрамова: «Говорят, Казаков написал мало. Разве надо писать много? Грибоедов написал „Горе от ума“…» И объясняла про Казакова: «С его несравненным мастерством он мог бы, конечно, написать гораздо больше. Но ведь он не был беллетристом. Он чувствовал ответственность за каждое слово».
Глава 8
«И вздох может пронзить…»
Казаков всегда оставался убежденным приверженцем лирической прозы, связывая ее родословную с классической русской традицией. В этом ключе рассматривал он и литературную ситуацию конца 1950-х – начала 1960-х годов.
Участвуя в дискуссии, развернувшейся на страницах «Литературной газеты» в 1967–1968 годах, Казаков писал о том, что в недавнем прошлом лирическую прозу сопровождали версты проработочных статей, что ей нужно было быть достаточно мужественной, чтобы отстоять самое себя, – и все-таки она выжила и утвердилась, и произошло это потому, что лирическая проза, по словам Казакова, «пришла на смену потоку бесконфликтных, олеографических поделок и принесла в современную литературу достаточно сильную струю свежего воздуха». Сначала робко, а потом все смелее она ломала установившиеся каноны как в самой прозе, так и в критике; писать о лирической прозе набором штампов и газетных прописей, составлявших лексикон рецензий о «производственных» романах, было нельзя, нужно было подтягиваться «до уровня нового писателя».
Заслуги и возможности лирической прозы стали тогда очевидны, и все-таки зачастую ей отводили роль падчерицы в литературном процессе, не принимая в расчет ее неоспоримых достижений. Возражая своим оппонентам, Казаков спрашивал их: «Если чувствительность, глубокая и вместе с тем целомудренная, ностальгия по быстротекущему времени, музыкальность, свидетельствующая о высоком мастерстве, чудесное преображение обыденного, обостренное внимание к природе, тончайшее чувство меры и подтекста, дар холодного наблюдения и умение показать внутренний мир человека, – если эти достоинства, присущие лирической прозе, не замечать, то что же тогда замечать?» «И вздох, – добавлял он, – может пронзить…»
В той дискуссии конца 1960-х годов разговор о лирической прозе велся в основном на территории прозы «деревенской». «Сердечная тоска по родной земле и лирическое паломничество к ней» – так формулировал определяющий мотив тогдашней лирической прозы один из участников дискуссии. И тут раздавались недовольные голоса о том, что лирическая проза идеализирует человека деревни, поднимает на щит патриархальность, что целый хор писателей «ведет проникновенную мелодию грусти по оставленному и зовущему миру деревни, мелодию растроганно-благодарного прикосновения к истокам».
И это – на пороге последнего разорительного натиска на деревню, уничтожившего почти окончательно былую крестьянскую культуру.
Не вдаваясь в подробности той дискуссии, нужно сказать, что Казаков в отличие от многих деревню бездумно не славословил, и связи его лирического героя с деревней, с людьми, хозяйствующими на земле, были вполне естественными. Поначалу, как помним, этого героя привела в деревню охота, интерес к природе и страсть к скитаниям, он воспринимал деревенские нравы с точки зрения человека городского, которому эта жизнь в новинку, с юношеской категоричностью реагировал на всякую грубость и бессердечие. Однако наряду с этим, до известной степени инфантильным отношением к деревне, в рассказах Казакова упрочилось и другое – авторское – отношение к понесенным деревней необратимым утратам и переменам в психологии современного сельского жителя.
Казаков деревню не идеализировал. Доверяясь всецело своему художественному чутью, он умел посмотреть на нее глазами отнюдь не равнодушного, но при этом строго объективного свидетеля событий, умел изображать ее отстраненно, сдерживая собственные эмоции. Казаков не комментировал поведения своих деревенских персонажей, не навязывал им авторских деклараций, – он лишь достоверно описывал их поступки, их переживания и побуждения, а выводы напрашивались сами собой.
И пожалуй, в первую очередь задевала Казакова та проблема, которой он коснулся еще в рассказе «На полустанке», проблема, столь трепетная для «деревенской прозы», – а именно уход крестьянина из деревни, тяга сельского жителя к благам городской цивилизации.