Алексей Щеглов - Раневская. Фрагменты жизни
Галерея «Ван Гога» продолжалась у Фаины Георгиевны и в коридорчике. Почему-то тут Раневская допускала военную регулярность — многочисленные репродукции были заключены в одинаковые металлические рамки и повешены наподобие горизонтальных кинокадров — так она хотела.
Прихожая, близкая к квадрату, была поглощена огромным шкафом «Хельга» с изящным витражом, за которым на стеклянных полках стояли легкие сувениры, которые потом были сметены огромными книгами и альбомами. Фуфе не нужен был идеальный быт. Ей хотелось опуститься в кресло, после репетиции или вечером, без сил после спектакля, и видеть эти книги, напоминавшие ей Париж, где она была только в молодости, Швейцарию и Юнгфрау — гору, о которой они говорили с Лилей, — и все, не нужны ей были изящные сувениры на изысканной стеклянной полке. Нужна была живая душа — был Мальчик, рядом была его «ласкалка».
Всегда открытая двустворчатая дверь вела в гостиную. Впереди было широкое окно, цветы и дерево в кадке. Главная ее комната была невидимо разделена на две части. Одна часть — парадная, прямо против двери, где стоял ее карельский гарнитур с лебедиными шеями и где она беседовала с «телевизионными деятелями искусств».
И другая часть гостиной — направо, где Фаина Георгиевна сидела одна. Там не было сквозняка, там висели фотографии ее любимых людей и собак, приколотые к обоям иголками от уколов инсулина, стоял диванчик и квадратное кресло из дома Алисы Коонен, телевизор, стоял стол, за которым она писала, и на нем небольшая модель опекушинского Пушкина, лампа с желтым покосившимся бумажным абажуром на синем стеклянном цоколе, фотографии ее Лили, Таты, нашей семьи, чернильный прибор, белый с синим, с позолотой, стаканчик с карандашами и ручками, телефон и телефонная книжка. Эти книжки с номерами телефонов менялись: Раневская не любила ни свой паспорт, напоминающий возраст, ни телефонные книжки — они не соответствовали кругу ее живых знакомых.
Позади кресла, на котором она сидела за письменным столом, стояли книжные полки-стеллажи, подаренные соседом. Книг было сначала много, потом меньше — Раневская дарила, отдавала, требовала принять подарок, когда гость уходил. Так уплыл с Фуфиной полки и португальский сувенир — филигранное подобие каравеллы, на которой португалец Васко да Гама приплыл когда-то в Индию. Я не жалел — помнил, как в 1979 году Фуфа была рада моему подарку, расспрашивала о Португалии, о ее далеких городах и людях.
Раневская часто оставляла приоткрытой дверь на лестницу, Мальчик спал, Фаина Георгиевна была в спальне или на кухне; вот и ушла однажды ее каракулевая шуба. Нанятая недавно домашняя работница быстро поняла возникшие для нее у Раневской новые возможности и, перешагнув через Мальчика, унесла шубу и вазочку из хрусталя. Обнаружив пропажу, Фуфа известила «товарищей милиционеров». Воровку накрыли с поличным у нее дома, нашли еще несколько шуб и вазочек — она не рассчитывала, что «интеллигенты заявят».
Фаина Георгиевна невзлюбила свою вернувшуюся блудную шубу. Решила ее продать. Открыла шкаф в передней перед покупательницей, оттуда вылетела моль. Раневская крикнула: «Ну что, сволочь, нажралась?»
«Боже, как я бестолкова, как я устала от Раневской… От ее беспомощности, забывчивости. Но это с детства запущено. Это не склероз, вернее — не только склероз», — записано ее рукой.
Быт тяготил ее. Вазочку она подарила нашей Оле, «для комплекта» со сталинской шубой.
«Думай о другом», — говорила она Броне и мне; мысленно твердила это многим своим озабоченным знакомым, самой себе.
«Соседка, вдова моссоветовского начальника, меняла румынскую мебель на югославскую, югославскую на финскую, нервничала, руководила грузчиками… И умерла в 50 лет на мебельном гарнитуре. Девчонка!»
«Мое богатство, очевидно, в том, что мне оно не нужно», — повторяла Раневская.
В парадной части ее гостиной стояла знакомая нам остекленная этажерка с пушкинской посмертной маской и слепком руки Ахматовой, наверху этажерки — отмытый от сходства белоснежный гипсовый Чехов, на стене — отвернувшийся от света контррельеф Пастернака, невероятно угаданный Сарой Лебедевой, и белая плита — Мадонна с младенцем, тоже из Котельнической квартиры. Здесь же этюды Кракова. Фото Улановой.
За широким окном гостиной — скверик, где Фуфа сидела иногда на скамейке, за сквериком — кирпичный дом. Там сейчас мастерская архитектора Андрея Ивановича Таранова, последнего обладателя велосипеда «Мифы», когда-то подаренного мне Фуфой.
«Теперь, перед концом, я так остро почувствовала смысл этих слов: „Суета сует и всяческая суета, — записала Раневская.“ — Смотрю в окно, ремонтируют старый „доходный дом“, работают девушки, тяжести носят на себе, ведра с цементом. Мужчины покуривают, наблюдают за работой девушек, почти девочек. Две появились у меня на балконе, краска душит, мучаюсь астмой. Дала девочкам сластей. Девочки спрашивают: „Почему вы нас угощаете?“ Отвечаю: „Потому, что я не богата“. Девочки поняли, засмеялись».
«Чтобы получить признание — надо, даже необходимо, умереть».
Летом через голубую, косо заколотую булавкой шелковую штору светит солнце, как тогда, в детстве, под Таганрогом; можно из спальни выйти в лоджию, когда тихо. Но чаще — шум, дети.
Зеркало в закругленной раме, разнобокий столик под ним, комод с ящиками, тумбочка и ее тахта, которую чинил Коля Смуров; клетчатый плед, на полу — старый ковер.
В ее спальне предметы, без которых она не могла бы остаться одна: бабушкина хорошевская металлическая корзина с синими лепестками по краю — для цветов; в углу — бабушкина палочка с янтарной ручкой, на стене над тахтой — большой портрет Пушкина в темной ажурной деревянной раме, рядом с ним — Павла Леонтьевна, Станиславский, выше — ахматовский портрет, Качалов. На другой стене — фотографии Рихтера, Орловой, Пастернака, репродукция Сикстинской мадонны, бабушкина акварель (копия — «Тающий снег»), ваза с цветами и совсем близко, у изголовья на стене, — «моя старенькая мать», написала Фаина Георгиевна на обороте, повидавшись с ней в 1957-м, через сорок лет после разлуки. Какое-то чувство вины в этой близко к подушке приколотой маленькой фотографии.
Осталась ее влюбленность в жизнь, в страстную одаренность людей, которые окружали ее, вывели из одиночества, увидев ее жаркий талант.
…Ей трудно об этом говорить, трудно признаться — но ничего не исправишь, — пришла тоска, справиться с ней невозможно и несправедливо было бы — все чаще свидания с ней. А потом тоска поселяется в доме, и Раневская может только уйти от нее на время, доверчиво глядя на фотографию дорогого ей человека. Она не переносила снисходительности и не допускала жалости к себе. Без прикрас, как на исповеди, говорила Раневская о своей тоске, писала за столом на Южинском, когда тянулись бесконечные дни без репетиций, вечера без спектаклей, жизнь без воздуха. И только память уходила и не оглядывалась — «как сердитая соседка», по ее выражению.