Виктор Шендерович - Изюм из булки
Но силы (Владимира Вениаминовича и гравитации) были неравны, и когда подошел троллейбус, старенький скрипач, высвободив руку, сказал:
— Простите меня, но я должен ехать. У меня концерт! На что из лужи раздалось сардоническое:
— У тебя, значит, концерт, а я лежи тут!
XXX
Поэт Игорь Иртеньев рассказывал об одном из первых своих выходов в народ.
Прошу представить: лето, воскресенье, начало восьмидесятых. Парк культуры и отдыха, посреди которого происходит то, что на профессиональном сленге называется «сборняк» — концертная окрошка из народных песен, юмора, балета и дрессированных собак.
На огромном скамеечном пространстве перед эстрадой, хилыми островками — человек двадцать культурно отдыхающих. Кто пьет, кто целуется, кто просто загорает. Между рядами прогуливаются мамы с колясками, бегают дети…
В этот незамысловатый пейзаж и вошел со своей пост-обериутской поэзией уже немолодой Иртеньев. Фурора его появление не произвело: народ как отдыхал, так и продолжал отдыхать. Говоря определеннее, не все отдыхающие его выход заметили.
И только, представьте, одна бабуля, прямо возле эстрады, смотрит на Игоря, улыбается и доброжелательно-ободряюще кивает головой…
Всякий, кто хоть раз выходил на сцену, знает, как важно, чтобы в зале нашелся хоть один такой зритель: чуткий, понимающий, бросающий тебе спасательный круг своего внимания… Эх, да что говорить! Благодарный Иртеньев, персонально для бабули, исполнил свои лучшие стихи — и все эти десять минут она улыбалась и доброжелательно кивала головой, поддерживая поэта в его неравной борьбе с социумом.
Она не перестала это делать и когда поэт ушел за кулисы.
У бабули была болезнь Паркинсона.
Давным-давно, чуть ли не в первую «оттепель», группа столичных (и очень известных уже тогда) писателей-сатириков поехала по необъятной Родине. И доконцертировались они до буровой где-то посреди Тюмени.
Там, на буровой, и произошла встреча юмора с реальностью.
Элегантные московские гости шутили, стоя под специально сооруженным навесом, а зрители, пришедшие непосредственно от скважины, сидели в робах под проливным дождем.
Никаких чувств, кроме классовых, гости в трудящихся не пробудили. Столичных шуток нефтяники не понимали и понимать не желали. Самые проверенные репризы гасли, как спички под водой. Ситуация усугублялась национальным составом приехавших — представителей титульной нации среди них не имелось даже для маскировки.
Последним на сцену вышел Григорий Горин. Когда он заговорил, нефтяники поняли, что тюменский рабочий класс в Москве не уважают совсем: мало того, что прислали еврея, так еще и картавого!
Концерт, начинавшийся в холодной тишине, завершился в атмосфере почти осязаемой ненависти. Горин ушел со сцены под стук собственных каблуков. Рабочие еще немного посидели, поняли, что евреи закончились, и пошли на работу.
А гости поплелись к своему автобусу.
И пути их пересеклись.
Юмористы прошли сквозь строй молчаливых нефтяников, как сквозь шпицрутены, и уже у самых автобусных дверей Григорий Горин, не выдержав напряжения, пробормотал напоследок:
— Ну, мы к вам еще приедем…
— Я тебе, блядь, приеду! — посулил ему ближайший трудящийся.
В семьдесят каком-то году на окраине Москвы открывался новый очаг культуры. В день открытия в опостылевший, их же руками построенный Дворец пришли работяги-строители: как по другому поводу сказал Бабель, это был их день.
Конферансье, отряженный Москонцертом на встречу с рабочим классом, подготовил несколько экспромтов.
— Прекрасный Дворец! — воскликнул он. — Замечательный Дворец построили вы, дорогие товарищи…
Виновники торжества, частично уже теплые с утра, угрюмо слушали эти соловьиные трели.
— Но меня как сатирика этот факт огорчает! — вдруг заявил конферансье.
Строители насторожились.
— … Все меньше в нашей стране остается поводов для сатиры! — закончил конферансье — и сам улыбнулся этому парадоксу мудро и печально.
— Пошел на хуй! — крикнул ему на это из зала самый чуткий на фальшь строитель. — Пошел на хуй, жидовская морда!
— Что вы сказали? — переспросил ошалевший конферансье. На что (в полном соответствии с просьбой) сказанное громко и без купюр повторили. Тут боец сатирического фронта пришел в себя.
— Пока этого негодяя не выведут из зала, — заявил он, — я отказываюсь продолжать вступительный фельетон!
Жуткая эта угроза подействовала. Возмутителя спокойствия взяли под микитки и поволокли прочь. Перед тем как покинуть собрание, он, зацепившись за косяк двери, успел еще несколько раз огласить свое нетленное пожелание. Дружинники отлепили мозолистые пальцы от косяка, и мат, постепенно отдаляясь, затих в недрах Дворца культуры.
Удовлетворенный расправой, конферансье поправил бабочку и продолжил вступительный фельетон.
— На чем мы остановились? — спросил он. — Ах да! Все меньше в нашей стране остается поводов для сатиры!
Конферанс вообще — профессия, собирающая самых интеллектуальных…
Торжественный вечер в Казани, посвященный пятидесятилетию Татарской АССР, должен был вести Борис Брунов, но то ли заболел, то ли случились у маэстро дела поважнее, — короче, в Казань полетел кто-то другой.
Тоже бывалый работник эстрады, сильно напрягать интеллект он не стал — и вышел на сцену во всем блеске профессиональной раскованности, с импровизаторским даром наперевес. И понесся вперед.
— Добрый вечер, добрый вечер, друзья! — заговорил он. — У вас в программках написано, что этот вечер будет вести Борис Брунов, но так уж получилось, что вести вечер буду я! Ну, как говорится, незваный гость хуже татарина…
Не услышав ожидаемой реакции на шутку, конферансье ненадолго задумался. Потом увидел в зале лица. Это были по преимуществу лица работников партийно-хозяйственного актива Татарской АССР.
Придя в сознание окончательно, труженик эстрадного цеха попросту сбежал со сцены.
XXX
Впрочем, иногда и в этой сомнительной профессии случаются большие человеческие удачи. Конферансье Милявский вел концерт, когда какой-то подвыпивший гегемон крикнул ему из зала:
— Про аборты расскажи!
И сам захохотал. Засмеялась и публика, что было воспринято солистом из партера как одобрение. Через минуту, набравшись куража, он снова выкрикнул свой чудесный текст:
— Про аборты расскажи!
Тут конферансье Милявский, дотоле смиренно несший свой крест, прервал монолог и печально сказал, обратившись к залу: