Лея Трахтман-Палхан - Воспоминания. Из маленького Тель-Авива в Москву
Она рассказывала, что свой хлеб съедает еще по дороге из магазина, а 300 граммов сына приносит домой и прячет, чтобы не попадался на глаза. И все-таки не может долго терпеть, когда находится дома. Для успокоения она постоянно говорит сама себе: «Я отщипну только малюсенький кусочек хлеба, крошечку, и сын не заметит ничего». Но после первой крошечки бывает вторая, и, почти обезумев, она поедает всю порцию. Когда сын приходил из школы и мать видела его голодные глаза, слышала его убийственный риторический вопрос: «Мама, ты опять съела мой хлеб?», с ней каждый раз случалась истерика. Как горькая пьяница, женщина давала себе слово, что завтра такое не повторится, но, к ее великому горю, такое повторялось часто.
Выслушав этот грустный рассказ, мы спросили у этой несчастной задерганной женщины: «Как же ты можешь делать такое? Это же противоестественно!» Но вопросы повисли в воздухе, женщина как-то загнанно посмотрела на нас. В глазах ее была такая глубокая тоска, что мы сразу подумали: «Не нам судить эту бедную несчастную мать».
Возвращаясь в отдел, моя коллега, простая русская женщина, родившаяся и долго прожившая в каком-то еврейском местечке в Белоруссии, задумчиво сказала: «Я знаю, что еврейская мать так бы не поступила». Странно было услышать такую похвалу в то время, когда антисемитизм уже не считался чем-то неприличным.
Многие считали странным наше решение в это тяжелое время взять на воспитание чужого ребенка и не понимали нас. Нам часто задавали такой вопрос: «Как вы решились на такое? Ведь в этих жутких условиях выживания вы, кроме прочего, обездоливаете родных детей?» Тогда мы были еще очень наивны и, уходя от неприятных расспросов, отвечали, что Дима – Мишин племянник. Такой ответ вроде бы делал наш поступок более логичным и оправданным в глазах знакомых. Когда же мы говорили правду, что он сын наших репрессированных друзей, нас просто не понимали. Кое-кто искал меркантильную подоплеку, кто-то считал нас наивными идеалистами и частично был прав, некоторые знакомые советовали сдать Диму в детский приют, тем более что ребенком он был озорным и требовал к себе особого внимания.
Тяжело было объяснить людям, что мы растили нашего Диму для его матери, которая взяла с нас слово сохранить сына. Мы не запрещали ему называть нас мама и папа и не советовали звать дядя Миша и тетя Лена. В этом он сам определился через какое-то время нашей совместной жизни. Но зато мы настоятельно просили Диму рисовать картинки для мамы, а затем и писать ей письма. Мы с Мишей стремились развить и закрепить в нем чувство любви к родной матери, которую он совершенно не помнил, так как ему было всего три года, когда Салю арестовали.
Мы относились к Диме, как к сыну, я бы сказала, даже более внимательно. Своих детей, к примеру, я могла шлепнуть, не очень задумываясь о последствиях. Бывало это, правда, не часто. Диму же я практически ни разу серьезно не наказала, тем более физически, хоть поводов для этого было гораздо больше. В последнюю секунду я всегда вспоминала, что мальчик растет без матери и отца, и занесенная для шлепка рука тут же опускалась.
Мы прекрасно понимали, что никакая наша любовь и забота никогда не заменят материнской любви и ответного сыновнего чувства. Это обстоятельство ставило Диму в нашей семье на особое место и требовало к нему особого отношения. И лишь однажды, уже не помню по какому поводу, думаю, что это был серьезный проступок, я сгоряча отшлепала Диму. Плакал он не сильно, но как мне тогда показалось, очень горько. После наказания я как-то сдержалась, а потом всю ночь проревела в подушку и еще много раз корила себя за несдержанность.
Никогда не наказывала я своих детей, тем более Диму, лишением еды или, если точнее, самой вкусной ее части, как это делали некоторые знакомые. С Димой мы старались вести себя так, чтобы, не дай Боже, он не почувствовал какой-то разницы в нашем отношении к нему и нашим родным детям. Одевали, кормили и делали подарки, соблюдая, насколько это было возможно, полное равенство. Для Димы мне дополнительно приходилось выкраивать время на подготовку школьных уроков. Большого желания учиться он не проявлял, и этот процесс не только занимал у меня время, но и требовал моих профессиональных знаний и серьезного нервного напряжения. Помимо этого, я часто читала в его школьном дневнике жалобы учителей примерно такого содержания: «Мало того что он сам не учится, так еще мешает другим это делать! Прошу родителей переговорить». И приходилось ходить в школу и выслушивать пространные тирады учителей, порой и весьма курьезные.
Однажды при очередном посещении школы завуч сказала мне: «Какие разные у вас дети: младший, вероятно, похож на отца, совсем не требует к себе особого внимания, учится хорошо и ведет себя нормально. А вот старший, который так похож на вас, полная ему противоположность». Я усмехнулась и обещала принять меры. А вообще-то действительно Дима чем-то был похож на меня, и я ответила: «Вы знаете, этого не может быть, так как у нас с ним нет общей крови». И я рассказала, кем нам приходится Дима и о его горькой судьбе. В кабинете завуча находились еще несколько учителей, и все они внимательно меня слушали. Мне показалось, что они отнеслись к моей исповеди с большим пониманием и сочувствием. Да это было и понятно: в те годы трудно было найти в Советском Союзе семью, где никто не пострадал от сталинских репрессий. После этого разговора до самого конца нашего пребывания в Томске в школу меня уже не вызывали.
Когда Дима немного подрос, он охотно помогал Мише в работе на нашем земельном участке. Миша часто брал его с собой на дальнюю часть участка, чтобы охранять поспевший урожай от набегов местных мальчишек. Я, конечно, беспокоилась за Диму, так как это было не совсем безопасно. Воровством созревших овощей занимались довольно взрослые ребята, и дело порой кончалось потасовкой. Дима, как и его отец, всегда искал приключений, о которых потом с большим удовольствием нам рассказывал. Он подружился, насколько это возможно между взрослым и ребенком, с еще одним охранником, часто дежурившим с Мишей.
Это был самый дальний край нашей общей земли, где, кроме овощей, многие высевали ячмень; после обмолота из него получали перловую крупу. Сеяли и пшеницу, однако она, как правило, не успевала созревать в условиях сибирского климата.
Недалеко от нас находилась отличная мельница, где мы и получали из ячменя перловку, каша из которой была тогда, пожалуй, главным украшением нашего стола.
В Томске на нашем заводе работали две еврейские женщины – Батья и Гута, мужья их с 1937 года сидели где-то в сталинском ГУЛАГе. Для того чтобы как-то выжить в это тяжелое время, эти две неполные семьи (у каждой из них было по дочери) практически объединились в одну. Их дочери были примерно Диминого возраста, и дети дружили. Жили эти две семьи в одной небольшой комнате в доме напротив нашего. Я знала этих женщин еще в Москве, до эвакуации, а если точнее, то Гуту я помнила еще с Палестины, где нам приходилось встречаться. Батья же была женой Меера Мясковецкого, с которым я и Миша тоже были знакомы еще в Палестине.