Валерий Михайлов - Боратынский
…Но хотел он этого или не хотел, — сон длился, и ничего с ним поделать он не мог.
В январе 1826 года, в Москве, до него дошёл «необычный» слух, что Магдалина ждёт ребёнка. «Я был поражён этим известием, — пишет Боратынский Н. Путяте. — Не знаю — почему, беременность её кажется непристойною. Несмотря на это, я очень рад за Магдалину: дитя познакомит её с естественными чувствами и даст какую-нибудь нравственную цель её существованию <…>».
Закревская не скрывала своего избранника — А. Армфельта, — и Путяте, и Боратынскому это было хорошо известно. Вскоре у неё родилась дочь…
«До сих пор эта женщина преследует моё воображение, я люблю её и желал бы видеть её счастливою».
Биограф Гейр Хетсо считал, что чувство Боратынского было гораздо глубже, чем он выставлял его перед друзьями: «<…> Страстная и таинственная красавица Закревская приобрела над душой поэта безграничную власть. Даже после его женитьбы эта „Фея“ появляется в его снах — опасная, недоступная, но тем более пленительная и соблазнительная. Конечно, нельзя считать надолго запечатлевшийся в памяти Баратынского образ Закревской лишь „противовесом созданному им идеалу кроткой и нежной женщины“. Это была сильная любовь, от которой ему было трудно избавиться. В настоящее время вряд ли можно сомневаться в том, что стихотворения Фея и Уверение оба посвящены Закревской. Как известно, поэт долго не хотел печатать этих стихотворений, опасаясь, что они бросят тень на его семейную жизнь. Осенью 1828 года Баратынский пишет об этом барону Дельвигу, издателю альманаха Северные цветы:
„Нет, душа моя Дельвиг: исключение фамилии и исключение пьес не всё равно. Я читал их некоторым, ты, вероятно, тоже, следственно, автор будет известен, и у каждого на языке естественный вопрос: для чего вы скрывали ваше имя? Верно, потому-то и потому-то. Потешь меня, мой ангел, уничтожь вовсе эти две пьесы“.
В неопубликованной до сих пор приписке к тому же письму поэт повторяет свою убедительную просьбу: „Сделай милость, не упрямься и выбрось известные пьесы. Тебе это ничего не стоит, а для меня очень важно“. Когда эти стихотворения наконец появились в печати в 1829 году, то для отвода глаз была указана заведомо неверная дата „1824“».
Элегия «Уверение» прямо говорит о неугасшем чувстве:
Нет, обманула вас молва:
По-прежнему дышу я вами,
И надо мной свои права
Вы не утратили с годами.
Другим курил я фимиам,
Но вас носил в святые сердца:
Молился новым образам,
Но с беспокойством староверца.
Стихотворение «Фея» — загадочнее: оно исследует неисповедимые законы тайных — подсознательных — желаний, продолжающихся в мечтах-сновидениях, над которыми воля и сознание человека не властны.
Порою ласковую фею
Я вижу в обаянье сна,
И всей наукою своею
Служить готова мне она.
Душой обманутой ликуя,
Мои мечты ей лепечу я;
Но что же? Странно и во сне
Непокупное счастье мне:
Всегда дарам своим предложит
Условье некое она,
Которым, злобно смышлена,
Их отравит иль уничтожит.
Знать, самым духом мы рабы
Земной насмешливой судьбы;
Знать, миру явному дотоле
Наш бедный ум порабощён,
Что переносит поневоле
И в мир мечты его закон!
В сентябре 1825 года Боратынский напоследок приехал в Гельсингфорс. Генерала Закревского, которого хотел горячо отблагодарить, не застал: тот был в инспекторской поездке по Финляндии. А. Армфельт разглядел в поэте большую перемену. В письме жене он сообщал: «Здесь Боратынский. Он неузнаваем — так похорошел, так любезен, тонкие непринуждённые манеры — всё это чудеснейше ему идёт» (перевод с французского).
Светлое настроение духа не покидает его. Гельсингфорсским дамам света он сделался ещё милее, чем прежде. Однако в молодой финской столице ему пришлось пробыть недолго: пришло известие, что мать больна, и Боратынский вынужден был взять долгий четырёхмесячный отпуск.
Распрощавшись с Аграфеной Фёдоровной, с Авророй Шернваль и всеми своими добрыми знакомыми по Гельсингфорсу, Боратынский уехал в Москву, где его ожидали родные…
Московские встречиМать, Александра Фёдоровна, с детьми Сергеем, Софией, Наталией и Варварой, заранее перебралась в Белокаменную. Сняли дом в Огородниках, в приходе церкви Святого Харитония, в Гусятниковом переулке. Они хотели увидеть Евгения пораньше, не дожидаясь, пока он доберётся до Мары. Да и худое здоровье заставило переехать в Москву: Боратынская нуждалась в помощи врачей.
Имение в Маре пришло к тому времени в упадок: мать слишком поиздержалась, тратясь на образование сыновей в Петербурге. И старшему сыну уже помогать было нечем, недаром в Финляндии у него недостало денег на офицерский мундир. Боратынский был поражён видом своей горячо любимой матери: она превратилась в старушку, подавленное настроение не покидало её. Несчастное происшествие в Пажеском корпусе, многолетняя борьба за участь Евгения, хлопоты по дому и воспитанию детей изнурили её силы и дух…
В Москве Боратынский первым делом вернул долг Рылееву: 500 рублей — половину денег, полученных два года назад за книгу, издание которой не осуществилось. Сам Кондратия не нашёл — передал через Дельвига. По получении долга Рылеев оставил записку барону: «Потомку тевтонов, сладостно поющему на русский лад и мило на лад древних греков, не поэт, а гражданин желает здоровья, благоденствия и силы духа, лень поборающей! Вместе с сим уведомляет он о получении 500 рублей, этой прозаической потребности, которая и поэта, и гражданина мучит только тогда, когда нечего есть. Сего со мною не было, и потому гражданин Рылеев не помнил о долге поэта Баратынского».
…Октябрь 1825 года — рокового года для Рылеева. В декабре случится восстание в Петербурге, и Рылеев окажется в числе главных обвиняемых. А позже, когда следствие окончится и наступит день исполнения приговора, старый товарищ Антон Дельвиг будет весь день бродить сам не свой по городу вместе с Николаем Путятой: в конце концов они повернут в Петропавловскую крепость — чтобы хотя бы издали увидеть своего друга, поэта и гражданина Рылеева, побыть с ним рядом в его последние минуты, — и станут свидетелями казни…
Боратынский в Москве редко выбирался из дому. Один из его визитов был к старому поэту Ивану Ивановичу Дмитриеву, где он познакомился с М. П. Погодиным и М. М. Карниолиным-Пинским. Погодин отметил в своём дневнике, что разговор шёл о театре, о Сенате, о журнале, о Пушкине. А позже, весной 1826 года, записал отзыв Дмитриева о Боратынском: пишет-де стихи хорошо, а читает их дурно, «без всякой претензии», не то что Василий Львович Пушкин, который «хочет выразить всякое слово». По мнению Дмитриева, Державин также читал очень дурно свои стихи.