Юлия Гиппенрейтер - Родителям: как быть ребенком
Я чуть не с первого вдоха осознал, что в дне содержится столько-то часов и каждому часу соответствуют свои дела, но такой распорядок не рождал суеты, наоборот. Время было дорого, но двигалось не спеша.
Несмотря на то, что высшим авторитетом для меня был Энеску, визит к Изаи я считал делом далеко не пустячным. Меня воспитали в преклонении перед ним, он был, как мне внушалось, сверхчеловеком, колоссом, возвышающимся над миром, и я всему этому верил. К сожалению, ни у Персингера, ни у меня не было его пластинок (впервые я услышал его Пимен тридцать пять лет назад и нашел их потрясающими), но о великолепии, силе и яркости его игры я судил с чужих слов. Понятно, что великолепие Изаи было для меня не так очевидно, как великолепие Энеску, которого я слышал и видел сам. Но, тем не менее, я всю дорогу, сидя рядом с мамой в такси, был охвачен предчувствием восторга. Увы, вместо гиганта моих детских фантазий я увидел слишком обыкновенного человека в слишком обыкновенной обстановке.
Мадам Изаи провела нас наверх в небольшую комнату, где среди разбросанных по всему полу нот в одном из мягких кресел сидел Изаи, все еще внушительного вида, но обрюзгший, старый, больной, дряхлый и прикованный к креслу, как цепями, диабетической гангреной ноги (как я узнал впоследствии). «Гварнери» лежала рядом на столе. Мы поздоровались, мама сняла с меня пальто, и я по его выбору сыграл первую часть «Испанской симфонии». А он, сопровождая меня, играл пиццикато, и так ловко, что создавалось впечатление оркестрового аккомпанемента, лишь иногда делая паузу, чтобы внимательно последить за моими руками.
«Ты меня порадовал, мальчик, очень порадовал», — сказал он, когда мы доиграли. Если бы он тогда же отпустил меня! Для меня это было не столько прослушиванием, сколько данью поклонения престарелому монарху, ужасному в своей тучности, недоступному, согбенному под грузом лет и чествований. Я лихо исполнил пассаж и заслужил его похвалу. Я сохранил верность Персингеру. И теперь свободен, могу идти на все четыре стороны. Но каково же было мое удивление, когда он велел мне сыграть ля-мажорные арпеджио на четыре октавы! Я метался пальцами туда-сюда по грифу, как слепая мышь. «Тебе, Иегуди, будет полезно поучить гаммы и арпеджио», — лаконично заключил он.
Мы ушли, как шесть лет назад ушли от старика со скрипкой на вывеске над входной дверью: вниз по темным ступеням, прочь от распада. На этот раз я еще бежал от пророческого совета. Но другого выбора не было.
Если я почувствовал, что не могу принять совет Изаи насчет гамм и арпеджио, как и его предложение пойти к нему в ученики, то в этом виноваты, наверно, мои звезды или, во всяком случае, темперамент, с которым я родился на свет. Изаи мог бы добавить методичности моим музыкальным занятиям (помимо многого другого, разумеется) и тем самым сократить неизбежные долгие поиски, без которых я не мог обходиться, но усваивать чужие методы, по-видимому, не в моем характере. С людьми я был и остаюсь очень доверчив; а идеи, мнения, традиции и приемы я никогда не принимаю на веру, пока на собственном опыте не удостоверюсь в их правильности. Музыка для меня — живая, она сама все выражает; я подозреваю, что бессчетные часы работы над инертной материей скорее бы притупили, чем усовершенствовали мою игру. Мне кажется, я в этом не одинок. Позже мне приходилось убеждаться, что особенно тщательная работа над разучиванием музыкального текста, как это принято в России, сглаживает индивидуальную выразительность, заменяя ее безличным блеском. Лишь самые несгибаемые и упорные заканчивают курс, не утратив личные черты и музыкальность. Разумеется, я вовсе не хочу сказать, что Изаи растоптал бы мои тонкие чувства, но то, что он мог бы мне дать, я был принять не в силах. Пусть это утверждение и спорно, однако мое развитие как скрипача все же аргумент. Я шел путем вдохновения, на который меня наставили вдохновенные учителя, требовавшие от меня не совершенного владения гаммами и арпеджио, но поклонения величию и отклика на него.
Какие же ответы на наши вопросы мы получаем, знакомясь с детством Иегуди Менухина? Можно сказать, что несколько счастливых обстоятельств с самого начала определили его блестящий музыкальный путь. Конечно, была одаренность мальчика, однако любой талант нуждается в «питательной среде», заботе и поддержке. Все это Иегуди сполна получал от своих родителей, и с самых ранних лет. Его отец и мать были не просто внимательны к жизни и образованию сына (взяв на себя, в том числе, обучение школьным предметам), но и принимали горячее участие в его музыкальной судьбе. Иегуди прекрасно чувствовал их безраздельную преданность и эмоциональную вовлеченность. Достаточно процитировать его слова: «я был для своих родителей зеницей ока», «служил стержнем их жизни», «мама вкладывала весь свой пыл, энергию и воображение в мои занятия».
Но родители давали сыну и нечто большее: они смогли передать ему высокие моральные принципы, чувство ответственности, организованность и дисциплину. В доме была создана атмосфера безусловного уважения к труду и строго упорядоченного быта. И снова об этом просто и точно пишет автор воспоминаний: «Моя тяга к моральной чистоте отражала высокие идеалы родителей», «У меня в детстве было развитое чувство ответственности», «Мои часы занятий учитывались в семейном расписании, … расписание не позволяло расслабляться и пренебрегать дисциплиной».
Другим даром, которым наградила судьба маленького Иегуди, были его учителя! Трудно без волнения читать воспоминание о первом уроке с его любимым учителем Персингером. Тот просто «сыграл одно из самых прекрасных в мире произведений», «трогательное и страстное» и своей игрой потряс мальчика и его мать. «Я понял, — заключает И. Менухин описание этого знаменательного события, — к какой высоте мне надо стремиться», «он указал мне высший ориентир».
Талант выживает, когда вдохновенная мечта ученика оберегается учителем и не забивается преподаванием техники. Это понимал первый учитель И. Менухина: «В Персингере я получил учителя, не приемлющего автократического метода преподавания, когда выше всего ценятся трудные упражнения и этюды просто ради них самих». «Как музыкант он учил меня проникновению в музыку». Такими были и другие учителя И. Менухина, а точнее, таких он выбирал позже в лице знаменитых скрипачей своего времени.
Как бы ни был значителен вклад родителей и учителей в блестящую карьеру Иегуди, многое определялось его собственной природой и характером. Мы узнаем о целом ряде его замечательных свойств, кстати, характерных для многих талантливых детей. Это — особенная впечатлительность: голос скрипки «будоражил душу»; ранняя мечта: «играть так, чтобы весь мир плакал и смеялся»; отчетливое «чувство призвания» уже в четырехлетнем возрасте; детская вера в свои силы: «смогу творить чудеса», «покорять головокружительные вершины». Но хотелось бы отметить еще одну важную черту: высокую собственную активность мальчика. В своем упорстве и стремлении добиваться целей он шел много дальше ожиданий и требований родителей и учителей. Больше того, он сопротивлялся тому, что не отвечало ощущению его собственного пути: «Моя сила — в непокорстве, — говорит он и, обсуждая традиционное академическое образование, замечает: «лишь самые несгибаемые и упорные заканчивают курс, не утратив личные черты и музыкальность». И Менухин был таким «несгибаемым и упорным» ребенком, вкладывая в музыку свою личность, музыка для него была «живая», и играть для него— «значило жить».