Лидия Чуковская - Записки об Анне Ахматовой. 1952-1962
Не замечают – для акростиха комплимент. Значит, нет искусственности[248].
Но более всего поразил меня «Воронеж». Я знала, что это посвящено – О. М [андельштаму], которого она навещала в ссылке. Так, но оказалось, существуют еще четыре строки. Анна Андреевна прочитала их мне шепотом.
А в комнате опального поэта,
Дежурят страх и Муза в свой черёд.
И ночь идет,
Которая не ведает рассвета[249].
Страх и Муза! В этих двух словах ключ к жизни наших поэтов. Чаще всего, впрочем, они дежурят у каждого не по очереди, а оба вместе. Муза и страх. Муза, побеждающая страх.
Я рассказала Анне Андреевне о своем болшевском разговоре с Оксманом. Она ответила:
– Да, мы с ним говорили об этом. Я с ним согласна.
5 апреля 58 Вчера провела вечер у Анны Андреевны. Вначале у нее Мария Сергеевна Петровых и Юлия Моисеевна Нейман173, потом приехала еще и Эмма Григорьевна.
Когда я пришла, Анна Андреевна вместе с Марией Сергеевной дозванивались Галкину, чтобы поздравить его с еврейской Пасхой.
– Галкин – единственный человек, который в прошлом году догадался поздравить меня с Пасхой, – сказала она.
Потом потребовала, чтобы ей добыли телефон Слуцкого, который снова обруган в «Литературной газете»174.
– Я хочу знать, как он поживает. Он был так добр ко мне, привез из Италии лекарство, подарил свою книгу. Внимательный, заботливый человек.
Позвонила Слуцкому. Вернулась довольная: «Он сказал, – у меня все в порядке».
Протянула мне его книгу175. Надпись: «От ученика».
Я осведомилась о Суркове. Положение традиционное: обещал позвонить, но еще не звонил. Таким образом, верстка лежит недвижимо, и вопрос о замене двух азиатских стихотворений двумя «Из сожженной тетради» еще не решен.
Я принесла с собой второй номер журнала «Москва». Мне не терпелось показать Анне Андреевне «Последнюю любовь» Заболоцкого и, главное, отрывок из поэмы Самойлова – единственные до сих пор стихи о войне, кроме, быть может, «Дома у дороги», которые взяли меня за сердце. Стихи большого поэта.
Мария Сергеевна и Юлия Моисеевна ушли не то к Нине, не то говорить по телефону, а я прочла Анне Андреевне вслух «Последнюю любовь». Ей не понравилось. Она прочитала сама, глазами – не понравилось опять. Нападки ее оказались, как всегда, совершенно неожиданными и на этот раз, к тому же, непостижимыми для меня.
– При чем тут шофер? – говорила она сердито. – Почему я должна смотреть на влюбленных глазами шофера? Ведь не смотрел же Блок на «две тени, слитых в поцелуе», глазами лихача!.. Второе стихотворение гораздо лучше: чистое, поэтическое, прекрасное. А третье – тоже хорошее, но уже было. Это уже было176.
Я прочитала еще раз строки из «Последней любви»:
И они, наклоняясь друг к другу,
Бесприютные дети ночей,
Молча шли по цветущему лугу
В электрическом блеске лучей.
Бесприютные дети ночей! Такие найти слова для влюбленных.
Нет. Ничто не помогло.
Вернулись в комнату Мария Сергеевна и Юлия Моисеевна, приехала Эмма. Не знаю, как мы все уместились. Анна Андреевна каждой гостье давала прочесть «Последнюю любовь» и каждой толковала про шофера. Я изо всех сил пыталась понять ее мысль, но так и не поняла, почему поэт не имеет права взглянуть на своих героев со стороны, чужими глазами? Здесь это даже необходимо – взглянуть со стороны! – потому что в самый замысел стихотворения входит неведение героев об их будущем. Но гибельность будущего ясно начертана на их лицах, на цветах уходящего лета, и усталый старый человек, посторонний, читает эти письмена. Здесь все дело именно в неведении и ведении, а кто ведает – шофер ли, прохожий? не все ль равно? Сравнение с Блоком неправомерно: потому что все блоковские стихи о мчащемся лихаче – есть сами по себе стихи о гибели. Герой и сам знает, что рысак мчит его в гибель.
Над бездонным провалом в вечность,
Задыхаясь, летит рысак.
………………………………………….
Вот она, гибель:
И стало все равно, какие
Лобзать уста, ласкать плеча,
В какие улицы глухие
Гнать удалого лихача…
Или:
Болотистым, пустынным лугом
Летим. Одни.
Вон, точно карты, полукругом
Расходятся огни.
Гадай, дитя, по картам ночи,
Где твой маяк…
Еще смелей нам хлынет в очи Неотвратимый мрак.
Ночной мрак – гибель, и герой сам это знает, а герои Заболоцкого – нет. За них знает шофер.
А машина во мраке стояла
И мотор трепетал тяжело,
И шофер улыбался устало,
Опуская в кабине стекло.
Он-то знал, что кончается лето,
Что подходят ненастные дни,
Что давно уж их песенка спета, —
То, что, к счастью, не знали они.
Никакие мои доводы и цитаты не помогали. Анна Андреевна с раздражением твердила одно: ну при чем тут шофер?
– Да ведь этот шофер – отчасти сам автор, – сказала я наконец. – Автор, который раздвоился и глядит на себя со стороны.
Ладно, отложили Заболоцкого. Я прочла вслух кусок поэмы Самойлова. Что там поет внутри – такое родное, знакомое, и такое новое, еще не бывшее ни у кого? Он лиричен насквозь – как-то, хочется сказать, виолончелен – всюду, не только в лирических строках, но и в повествовательных, рассказывающих, к которым я обыкновенно более глуха.
Рассказал эпизод о капитане Богомолове. Потом:
Мимо сел, деревенек, костелов
Мчится поезд дорогой прямой.
Мчится поезд дорогою дальней
Словно память летит сквозь года.
Рядом струйкою горизонтальной
Вдоль дороги текут провода.
Мимо клочьев осеннего дыма,
Мимо давних скорбей и тревог,
И того, что мной было любимо,
И того, что забыть я не мог.
Все хорошее или дурное,
Все добытое тяжкой ценой
Навсегда остается со мною,
Постепенно становится мной:
Все вобрал я – и пулю, и поле,
Песню, брань, воркованье ручья.
Человек – это память и воля.
Дальше двинемся, память моя.
Наверно, читала я очень плохо, заранее мучаясь от того огорчения, какое испытаю, если и эти стихи не понравятся Анне Андреевне.
Но ей они понравились, слава Богу, и даже очень. Она взяла у меня из рук «Москву» и перечла всего Самойлова: отрывок из поэмы и стихи – все насквозь, глазами.
– Хорошо, – сказала она еще раз. – Слышен поэт. «Постепенно становится мной» это уж и совсем хорошо177.
Я, ни к селу ни к городу, повторила свою любимую мысль, что вот в Мартынове я поэта не слышу ни на грош. Мария Сергеевна полу-согласилась, но сказала, что любит раннего Мартынова – «Реку Тишину». Юлия Моисеевна и Эмма возражали мне, говоря, что он «интересен» (термин, недоступный моему пониманию), «виртуозен», «блестящ».