Карлис Озолс - Мемуары посланника
Потому странно и непонятно, почему ни один из подсудимых, позднее расстрелянных советских дипломатов, не разграничил на процессе свои отношения с иностранными секретными организациями, не указал, где кончались задания политбюро и начиналась собственная инициатива, то единственное, что могло быть впоследствии им предъявлено как преступление. Если бы это разграничение было четко проведено на суде, картина получилась бы совсем иная, только таким образом можно было бы установить истину.
Но, конечно, это разъяснение не входило в задачи советского суда. Бывшие дипломаты, несчастные люди, пошли на поводу. Они могли прыгать, бегать вокруг поводыря по его желанию, но натягивать веревку не смели. А если кто-нибудь, неосторожно или из желания проявить инициативу, натягивал эту веревку, его сразу одергивали и душили мертвой петлей. Суд ставил вопрос в другой плоскости: «Говорите только о фактах и не смейте упоминать о причинах. Винитесь в том, что веревку натянули, но не смейте указывать ни на поводыря, ни на ваши законные и даже похвальные стремления сделать больше и лучше для самого поводыря, то есть для вашего начальства и, следовательно, для всего СССР».
Обо всем этом стоит говорить во имя справедливости, протестовать во имя совести, против поголовных обвинений в шпионаже, по существу, невиновных людей.
«Дело» Бирка и тут многое разъясняет, впрочем, не только оно, а и многие другие. Пройдет еще некоторое время, и то, что я сейчас говорю, раскроется с полной ясностью и горькой убедительностью. Как дискредитировали Бирка и других иностранных дипломатов в Москве, так сейчас дискредитируют и советских дипломатов. Тогда это было выгодно Коммунистическому интернационалу, теперь это понадобилось Сталину.
Вслед за Чичериным шел советский дипломат Литвинов. Личность достаточно известная. Удивительно, что при частых поездках за границу он еще не обвинен в связях с иностранными шпионами и не сидит на скамье подсудимых. Литвинов более податливый, умеет лучше и хитрее подходить к вопросам и лицам, предпочитает угождать, чем рисковать или, боже упаси, решиться на собственные желания или планы. Например, еще в декабре 1928 года свою политическую речь об иностранной политике он закончил словами Интернационала, конечно, в угоду слушателям, но никак не в пользу иностранной советской политики: «Это будет последний и решительный бой».
Литвинов делец, карьерист, бухгалтер, отсчитывающий на счетах, весовщик, вымеривающий и осторожно ставящий каждую гирю на чашу весов, косящий по сторонам бегающим взглядом. Он более всего похож на коммерсанта, фабриканта и менее всего на дипломата. Любит поесть, как замоскворецкий купец, сытно, плотно, тяжело. Помню комический случай, как во время визита представителя американской АРА мистера Уолтера Брауна в Ригу прибыл и Литвинов для переговоров с ним. В ресторане «Отто Шварц», где я обычно обедал, лакей потихоньку показал мне и другим на Литвинова и рассказал, как советский комиссар, съев порцию жаркого, потребовал вторую. Правда, тогда это можно было объяснить общим голодом в Москве.
Но, как ни толкуй, выгораживая Литвинова, бесспорно одно: возглавлять громадное учреждение НКИД, где чуть не все высшие должностные лица оказываются шпионами, чести Литвинову не делает. Если знал, что его ведомство переполнено предателями, как же он их терпел? Если не знал, значит, слепец и не имеет права оставаться на столь ответственном посту руководителя иностранной политики. Одно из двух. Середины нет.
Тем не менее Литвинов человек со всеми человеческими слабостями и семьей. У него двое детей, сын и дочь, жена англичанка по рождению, воспитанию и многолетней жизни в Лондоне. Он их любит, но, когда уезжает по служебным делам за границу, семья остается в Москве. Жену никуда не выпускают из СССР.
Все остальные советские дипломаты, которых я знал, уже умерли или расстреляны, остались те, которых можно назвать кандидатами на посты этих людей, а возможно, и на их судьбу.
Из прежних дипломатов с многолетним стажем осталась одна мадам Коллонтай, посланница в Швеции. Правда, известна она, думается, больше своим опытом жизни, о ней почти всегда говорят как о женщине весьма широких взглядов на любовь, а не как о представительнице государственных интересов. Не могу забыть, как в Америке мой покойный товарищ, русский инженер Брониковский, беспощадно ругал Коллонтай. Рассказывал, как в начале войны она ехала в Америку на одном пароходе с его молодой женой и всю дорогу развивала мысль о беззапретности чувств, своевольного и радостного права женщины на совершенно свободную любовь. И в Москве о Коллонтай декламировали веселые стишки.
Она была хорошо знакома с генералом Сапожниковым, главным представителем русских военных учреждений в Америке. Однажды на приеме у Чичерина – Литвинова я ее спросил о судьбе Сапожникова, она рассказала, что ей удалось спасти ему жизнь после того, как он вернулся в СССР. Относительно же его сыновей Коллонтай уже от себя скорбно пояснила:
– А мальчиков его я уже не могла спасти, они погибли.
Устраивала приемы и мадам Литвинова, точнее, всем заправлял от ее имени шеф протокольной части Флоринский. На этих вечерах были большие красивые музыкальные отделения, там было все, чем могла блеснуть артистическая Москва. И сама Литвинова на этих вечерах была отменно любезной хозяйкой. Очень воспитанная англичанка. В жизни она больше интересовалась литературой, чем политикой, много читала, обладала вкусом к книге и сама писала, словом, производила впечатление культурной женщины Запада, и это подкупало всех, знавших ее.
Таков был дипломатический корпус в Москве.
Мой отъезд из Москвы
Мой резкий протест по поводу процесса Волфмана очень не понравился НКИД. В ответ и отместку тут же было дано распоряжение газетам начать кампанию против латвийского посольства, без санкций НКИД пресса ничего не имела права писать об иностранных представителях и представительствах. К общему изумлению, было опубликовано, что 11 февраля 1929 года в московском суде разбирался «спекулятивный процесс» латвийского коммерческого атташе Блументаля. Никто, в том числе и он, не знали, что такой процесс вообще состоялся. Если так, о нем власти должны были так или иначе известить посольство, не вести себя как дикари, поражая внезапностью. Это еще сильнее обострило мои личные отношения с советскими властями. Я резко протестовал, известил об этом инциденте моих коллег, не скрыл, что в данном случае совершенно неслыханное безобразие, и вообще не давал покоя советской власти, возмущался методами разделываться с чинами иностранного посольства по взбалмошной воле и большевистскому капризу. Тогда я уже определенно знал, что большевики хотят добиться моего отзыва. Они стали считать меня опасным для себя человеком хотя бы потому, что я, возможно, лучше других понимал советскую тактику и приемы возмездия.