Леонид Сабанеев - Воспоминание о России
– Там такая красота: кругом, куда ни посмотришь – только горе да моры (надлежало понимать – море да горы).
Кроме того, он – большой почитатель музыки – объявил, что слышал симфонию Мендельховена, и, продолжая разговор об Америке, сообщал, что «в Америке очень почитаемы русские вели… э-э…кие писатели, как, например… Толстоевский…»
С его любовью к музыке у меня связано несколько эпизодов… Помню, как в фойе Большого зала консерватории я вижу направляющегося ко мне Каблукова. Он, видимо, обеспокоен, почему концерт запаздывает. Смотря на часы, спрашивает серьезно и задумчиво.
– Скажите, пожалуйста, – в каком носу чесало? На другой день должна была исполняться Девятая симфония Бетховена в концерте филармонии, под управлением директора ее – известного виолончелиста Брандукова… Каблуков очень хотел туда попасть. Он спросил об этом стоявшего рядом со мной проф. Игумнова.
– Так это очень просто, – отвечал Игумнов, – вот там стоит Брандуков, скажите ему, кто вы, и он вам даст пропуск.
Каблуков ушел. а я остался с Игумновым. Вдруг видим – возвращается наш Каблуков с печальным видом.
– Так что эт-та… ничего не вышло, – сказал он. Оказалось, что Иван Алексеевич подошел к Брандукову и, как у него бывало обычно, тыкая пальцем в Брандукова, сказал:
– Эт-та…э…э…э Каблуков… – на что Брандуков ему отвечал резонно:
– Нет – это Брандуков, – и смущенный Иван Алексеевич отошел с печалью…
Так что действительно «ничего не вышло».
Особое место в анекдотической памяти И. А. Каблукова занимает его путешествие в Соединенные Штаты с целью изучения там постановки химических лабораторий. Это из этой командировки он так «быстро» выехал двадцать второго, а приехал в пятницу.
Приехавши же, он делал доклад в Москве в Политехническом музее при большом стечении публики.
Начал он свой доклад с того, что сказал, что ездил в университет Джона Гопкинса.
К сожалению, я не могу передать тех чисто «каблуковских» вариаций имени Джона Гопкинса, которыми он сразу ошарашил аудиторию, ибо они совсем неудобны для печати. Скажу только, что он долго пытался выпутаться из этих трех сосен, где он заблудился, – но безуспешно: каждый раз выходило все не то и все более непристойно – аудитория помирала со смеху. Каблуков смущался и краснел. Наконец он отчаялся и замолк – публика так и не услышала имени университета в должном произношении.
Видимо, это расстроило его нервы. А надо было переходить к главному пункту – к устройству химических лабораторий. То, что он хотел рассказать, было не сложно.
Он обратил внимание, что в американских университетах в лабораториях нет общего вытяжного шкафа для ядовитых и летучих веществ, как в русских лабораториях, а каждый студент имеет индивидуальный вытяжной шкаф. Это свое наблюдение он изложил таким образом:
– Я заметил, что в лабораториях там не так, как у нас… там каждый студент имеет свое отверстие, чрез которое может выпускать вонючие газы в любом количестве и по своему желанию.
Можно вообразить тот прием, который встретило подобное заявление, – хохот в зале был таков, что сам докладчик, наконец, решился к нему присоединиться, хотя я не ручаюсь, что именно он понял причины такого веселья. Долго помнили москвичи историю об устройстве американских студентов…
Закончу эти воспоминания еще одним эпизодом: раз Каблуков закончил свою лекцию и хотел сообщить студентам изменения в расписании следующих лекций. Он сказал (точная современная запись):
– Господа, следующая лекция будет не во вторницу… (он запнулся, смутившись), а в пятник, то есть не так: в пятник, а не во вторницу. Я ошибся, она будет не в пятни… (запнулся и дальше осторожно)… цу, а в понедельни…
Тут он, видимо боясь перепутать, вовсе не окончил слова и ушел за дверь.
Студенты хохотали. Но, очевидно, он испытывал какую-то неловкость перед аудиторией за неоконченность… через минуту дверь приотворилась. Каблуков высунулся в аудиторию и сказал возможно звучнее (что было трудновато): – к!.. – после чего, выполнив долг, скрылся окончательно.
Надо заметить, что студенты его любили, хотя и изводили порой, – он был из добрых профессоров и потому популярен. Где-то он, милый Иван Алексеевич? Вернее всего, что на том свете – ему должно было быть уже под девяносто, хотя химики живут долго: его коллега и сверстник ак. Зелинский все еще здравствует (девяносто четыре года).
Последнюю весть о нем я получил уже в Париже от одного своего университетского коллеги – в 1932 году; он говорил, что он жив, но «испортился»: перестал путать слова и тем доставлять удовольствие москвичам – впрочем, за достоверность этих потусторонних сведений я ручаться не могу. Да и разрешается ли там путать слова?
Мало ли как их можно попутать. Это по меньшей мере рискованно.
СЫН РИХАРДА ВАГНЕРА И ВНУК ФРАНЦА ЛИСТА
Не помню точно, в каком это году было; думаю, что в 1912 или 13-м – в эпоху моей наибольшей близости и дружбы со Скрябиным и Кусевицким, которые в ту эпоху сами были связаны тесной и еще не омраченной дружбой.
С. А. Кусевицкий тогда только что сформировал свой действительно превосходный оркестр и давал каждый год в Москве (и в Петербурге) серии симфонических концертов. В них, кроме самого Кусевицкого, выступали в качестве дирижеров и солистов знаменитейшие музыканты Западной Европы того времени – Крейслер, Артур Рубинштейн, тогда начинающий пианист, Губерман, Капо и многие другие. Раз он пригласил Зигфрида Вагнера – сына композитора – продирижировать концертом из произведений своего отца и своих собственных.
Реклама, непривычная в те годы для Москвы, где в области серьезной музыки строго соблюдалась умеренность, сопровождала его прибытие. «Сын гениального Вагнера и внук гениального Листа», «наследник вагнеровской традиции», «ученик Вагнера и Гумпердинка» – таковы были эпитеты, расточавшиеся печатью. Думаю, что эта шумиха сама по себе могла настроить целомудренных московских музыкантов против Зигфрида Вагнера. Еще до его прибытия поговаривали, что он является в большей мере учеником Гумпердинка, нежели Вагнера, и передавали анекдот, что когда император Вильгельм пожаловал Зигфриду дворянство и приставку «фон», то двусмысленно прибавил: «Das ist besser Selgfried uvn Wagner als Siegfried Wagner» [114].
Как бы то ни было, Зигфрид прибыл в Москву и должен был остановиться у Кусевицких. Они ему устроили обед с представителями музыкального мира, которых оказалось, впрочем, всего двое, если не считать самого Зигфрида и Кусевицкого.
Это были Скрябин и я. По-видимому, я оказывался представителем музыкальной печати, а Скрябин – композиторского мира. Скрябин с женой T. Ф. Шлецер-Скрябиной) и я этот день чуть ли не целиком провели у Кусевицких – это было время, когда Скрябин писал своего «Прометея», а Кусевицкий все время обсуждал с ним разные детали будущей композиции, и мы видались почти ежедневно. К вечеру Кусевицкие поехали встречать на вокзал Зигфрида, и чрез несколько минут я увидел «сына Вагнера и внука Листа».