Анри Труайя - Антон Чехов
Но, может быть, лекарством от нигилизма могла стать доктрина Толстого? Нет, отвечает Чехов, только вера в науку и надежда на нравственный и материальный прогресс всякого отдельного индивидуума. А такого нравственного и материального прогресса не достигнешь, если станешь, по рекомендации мудреца из Ясной Поляны, опускать культурного человека на уровень мужика, напротив – следует поднять мужика до уровня культурного человека. Полный абсурд – проповедовать нравственную чистоту, отказ от табака и алкоголя, проклинать медиков, предавать анафеме произведения искусства, полный абсурд – желать возрождения мира посредством земледелия и невежества, полный абсурд – отворачиваться от потрясающих открытий, сделанных учеными. Будущее произрастает в научных лабораториях, а не в деревенских избах. Воспевая обскурантизм, Толстой отрицал жизненный импульс, свойственный всему человечеству. Он тормозил естественное стремление духа к свету и благополучию. На самом деле этот защитник смиренных был одержим гордыней. Он витийствовал, гремел словами, приговаривал, отпускал грехи. Подобное авторитарное поведение возмущало Чехова, который не признавал за собой права судить себе подобных. За несколько лет до описываемых нами событий он писал Леонтьеву (Щеглову): «Не дело психолога понимать то, чего он не понимает. Паче сего, не дело психолога делать вид, что он понимает то, чего не понимает никто. Мы не будем шарлатанить и станем заявлять прямо, что на этом свете ничего не разберешь. Все знают и понимают только дураки и шарлатаны».[293]
Этот продиктованный здравым смыслом протест против утопии не мешал Чехову относиться к Толстому с особой нежностью. Перечитывая «Войну и мир», он писал Суворину: «Каждую ночь просыпаюсь и читаю „Войну и мир“. Читаешь с таким любопытством и с таким наивным удивлением, как будто раньше не читал. Замечательно хорошо. Только не люблю тех мест, где Наполеон. Как Наполеон, так сейчас и натяжка и всякие фокусы, чтобы доказать, что он глупее, чем был на самом деле. Все, что делают и говорят Пьер, князь Андрей или совершенно ничтожный Николай Ростов, – все это хорошо, умно, естественно и трогательно; все же, что думает и делает Наполеон, – это не естественно, не умно, надуто и ничтожно по значению».[294] На самом деле, чем больше Чехов восхищался Толстым-романистом, тем активнее отрицал яснополянского мудреца как мыслителя. Как будто, удаляясь от литературы, Толстой предавал не только свое призвание, но предавал лично его, Чехова, почитающего Толстого самым великим русским писателем. Тогда как Толстой, сидя в своем имении, объявлял вслед за Прудоном, что собственность есть кража, и страдал, считая обладание большим имением проклятием, Чехов расцветал, оказавшись на своей новоприобретенной земле, и смеясь признавал, что счастлив проснуться капиталистом после всей жизни, проведенной в тяжком труде. Первый в бешенстве пытался плыть против течения своего века, второй скромно следовал ему, стараясь удержаться на поверхности и оставить о нем беспристрастные свидетельства.
Глава Х
Мелихово
Как обычно бывало с Чеховым, слепой восторг вскоре уступил место холодной трезвости. С первых же погожих дней все недостатки «герцогства», как он прозвал Мелихово, бросились ему в глаза. Дом, в котором был всего один этаж и целых десять комнат, трещал по всем швам. Клопы и тараканы размножались со страшной быстротой. Каждое утро в расставленных по дому мышеловках находили невероятное количество мышей. Слишком чувствительный для того, чтобы уничтожать их на месте, Чехов относил мышей в ближайший лесок и выпускал, надеясь, что случившаяся неприятность станет для грызунов уроком, а значит, они не вернутся в дом назавтра.
Чтобы сделать свое жилище более удобным, Антон Павлович нанял плотников, маляров, каменщиков, и, выполняя его распоряжения, рабочие починили кровлю, укрепили цементом изразцовые печи, вырыли новые колодцы, отремонтировали сараи и другие службы, поставили дополнительную дверь при входе в кабинет, чтобы не было сквозняков, наконец, оборудовали отличный современный ватерклозет.
Вся семья погрузилась в обустройство имения: мать вела хозяйство, отец вырубал кустарник в аллеях, Маша царствовала в огороде, Михаил занимался полевыми работами, сам же Антон Павлович посвятил себя фруктовому саду и «парку». Он посадил двадцать четыре яблони, шестьдесят вишен, елки, вязы, лилии, розы… Самый вид цветов зачаровывал его и вызывал чувство благодарности. Он, интеллигент с неумелыми руками, был счастлив помогать, пусть даже совсем немного, бурному расцвету природы. С началом настоящей весны он восторженно пишет Суворину: «…в природе происходит нечто изумительное, трогательное, что окупает своей поэзией и новизною все неудобства жизни. Каждый день сюрпризы один лучше другого. Прилетели скворцы, везде журчит вода, на проталинах уже зеленеет трава. День тянется, как вечность. Живешь, как в Австралии, где-то на краю света; настроение покойное, созерцательное и животное в том смысле, что не жалеешь о вчерашнем и не ждешь завтрашнего. Отсюда, издали, люди кажутся очень хорошими, и это естественно, потому что, уходя в деревню, мы прячемся не от людей, а от своего самолюбия, которое в городе около людей бывает несправедливо и работает не в меру. Глядя на весну, мне ужасно хочется, чтобы на том свете был рай. Одним словом, минутами мне бывает так хорошо, что я суеверно осаживаю себя и вспоминаю о своих кредиторах, которые когда-нибудь выгонят меня из моей благоприобретенной Австралии».[295]
Кроме двоих крестьян, которые трудились в поле, семью Чеховых обслуживали теперь еще кухарка и горничная. Чехов говорил, что живет как лорд. Его родители и сестра чувствовали себя полноправными владельцами поместья в этом уголке земли, который Антон Павлович подарил им. Каждая комната соответствовала образу ее обитателя: монашеская келья отца с иконами, толстенными книгами Священного Писания, запахом ладана; светлая и хорошо проветренная материнская – с накрахмаленными занавесками, большими корзинами для белья и швейной машинкой; Машина девичья – с узкой кроватью, цветами в вазах и портретом Антона, который словно бы присматривал за сестрой; рабочий кабинет самого писателя – с огромными, чисто вымытыми окнами, широким диваном, на котором можно было поваляться после обеда, полками, уставленными книгами, столом, заваленным бумагами… Главной заботой матери было приготовление вкусной еды для своего сына – знаменитого сочинителя. Отец тоже почитал Антона Павловича главой семьи, но все-таки ему было трудно отодвинуться на второй план. Сам же Чехов, несмотря на природную снисходительность, никак не мог забыть деспотизма Павла Егоровича, от которого так настрадался в детстве. И в то время как слабости и привычки матери трогали его сердце, любые подобные же проявления со стороны отца – раздражали, действовали на нервы. Его удивляло, что этот человек, ни в чем не преуспевший в жизни, продолжал и на ее закате играть роль важной особы, разглагольствовать, наставлять, вмешиваться во все с ошеломляющей неумелостью. Павел Егорович вел дневник, куда старательно записывал кудрявым своим почерком имена гостей – с часом приезда и отъезда каждого, температуру воздуха и тому подобные сведения. С возрастом он стал еще более религиозным, не пропускал ни одной церковной службы, громко читал молитвы у себя в комнате, пел псалмы, а в дни праздников обходил дом с курящейся кадильницей. Все братья Антона Павловича теперь жили вполне прилично. Иван преуспевал в своей учительской работе, Михаил стал чиновником, Александр, продолжавший свою карьеру в журналистике, так поднялся по служебной лестнице, что тоже захотел купить себе небольшое имение. Братья часто наезжали в Мелихово во время летних отпусков и в выходные дни. Чехов, конечно, относился к ним с симпатией, но всю свою нежность отдавал сестре. Обутая в грубые башмаки, повязав на голову белый платок, Маша работала за четверых в поле и с ревнивой заботой оберегала покой брата-писателя. Она его просто обожала, боготворила, она не могла пойти ни на какие компромиссы в этой любви, граничившей с жертвенностью. Скорее всего именно из-за любви к брату она и не думала о замужестве. Раз уж был в ее жизни такой великий человек, как она могла променять его на кого-то ради вульгарного удовлетворения чувственности? Да и личную жизнь Антона Павловича сдерживали те же тормоза. Между ним и другими женщинами неизменно вставал образ сестры. Зачем ему жена, если есть Маша? Легкий флирт, мимолетные романы во время отдыха – это да, но никогда он не позволял себе зайти дальше. Мария Павловна в глубине души одобряла холостяцкие привычки и развлечения брата. Что касается меня, писал Чехов Суворину 18 октября 1892 года, «…жениться я не хочу, да и не на ком. Да и шут с ним! Мне было бы скучно возиться с женой. А влюбиться весьма не мешало бы. Скучно без сильной любви».[296]