Григорий Померанц - Записки гадкого утёнка
Когда у человека есть миф, жизнь всегда дает факты, подтверждающие этот миф. В редакции 61-й оказался микроклимат, как будто специально для меня придуманный. Популяция ее состояла из майора Кронрода, капитана Вачнадзе и капитана Шестопала (еврей, грузин и украинец); вскоре Вачнадзе перевели редактором в другую дивизию, а на его место — майора Череваня (с понижением — за пьянство). Черевань — добродушный флегматик — компании не портил. Не было ничего подобного грызне Черемисина с Абрамичевым. Друг с другом — по имени-отчеству, без чинов. Впрочем, с Матвеем Михайловичем Шестопалом мы скоро перешли на ты, и я звал его просто Женей (так он представлялся девушкам, находя свое настоящее имя слишком селянским). Иногда он читал мне украинские стихи, которые сочинял от имени жены Галины Прохаченко, оставшейся в оккупации, и опубликовал как народные песни неволи. Или рассказывал байки, собранные в селах. Например, почему Сталина пишут в чоботах, а Ленина в черевичках? Потому что Ленин увидит лужу — обойдет, увидит куст — обойдет, а Сталин — всё навпростэць. За такие сказочки вполне можно было схлопотать срок, но мы друг друга не боялись.
На передовую редакция ездила в полном составе. У Черемисина не было своей автомашины, типографию каждый раз грузили и разгружали. У Кронрода — два грузовика. На одном смонтирована была типография, на другом — шевроле — мы лихо проносились под огнем, ставили машину за ферму и шли смотреть, как идет бой. Яков Абрамович иногда отпускал при этом ученые замечания:
— Мы воюем как промышленная держава (то есть жиденькая цепочка стрелков идет вслед за мощным огневым валом).
— Каким нежным тихим движением создается человек и сколько тратится взрывчатки и металла, чтобы убить его!
К Черемисину никто никогда не заходил (кому он нужен?). У Кронрода был офицерский клуб. В редакции всегда толкались политотдельцы и штабные. Бывал и начальник политотдела Сурен Акопович Товмасян. Он был очень неглуп, знал себе цену, с начальством упрям, а с нами держался по-домашнему: «Ну, что вы, образованные люди, об этом думаете?» — спрашивал Сурен Акопович, и начинались разговоры, кто кого перехитрит: Рузвельт, Черчилль или Сталин. Выходило, что, конечно, Сталин. Но каким-то образом этот хитрый Сталин непременно будет развивать демократию. Так нам хотелось. Каков поп, таков и приход. Заместитель Товмасяна, майор Токмаков, тоже любил посидеть у нас, полиберальничать. Словом, полная симфония между интеллигенцией и партийным руководством.
Правда, были и трещины в хрустальном здании. В первые же дни я спросил Якова Абрамовича, что он может сказать об антиеврейской революции. Редактор поморщился и сказал, что это скорее всего болтовня (о письме, организованном Щербаковым, он ничего не знал); но есть — с 1943 года — секретная инструкция отделам кадров ограничить выдвижение евреев. По этой инструкции его самого после излечения от астмы не вернули на работу замредактора армейской газеты, а направили редактором в дивизионную, и даже не гвардейскую. Будем надеяться, что это какие-то временные меры.
Экологическая ниша в 61-й дивизии была отклонением от общего порядка и держалась на двух людях: Кронроде и Товмасяне. Кронрод, ученый экономист, был широко начитан, полон энергии, воли (в 41-м вывел из окружения батальон) и умел себя поставить. А Сурен Акопович был случайно уцелевший осколок революции, вроде тех, которых я потом встречал в 16-й камере. Он совершенно не походил на политических чиновников. Нормой был Чепуров, нормой было мое положение изгоя, терпимого только внештатным или в стрелковом батальоне, в ожидании непременно мне назначенной пули или осколка. Но у меня был предрассудок, что дураки, сколько бы их ни было, не решают и непременно должны отступить «пред солнцем бессмертным ума».
Каким образом и как Товмасян служил когда-то в ЧК, не знаю, но по натуре он был человек добрый и справедливый, я чувствовал это по его обращению со мной. Правда, на ты, но скорее отеческое, чем командирское: «Что ж тебе за три года ничего не дали?» (глядя на мою пустую грудь, — медали «За боевые заслуги» я не носил) и выписал мне орден.
Таких руководителей, как правило, ссылали или расстреливали в 34–39 годах. Они проявляли недопустимую жалость и тому подобные чувства. Но победы, победы… Победы располагали все видеть в розовом свете.
Газеты были забиты приказами Верховного главнокомандующего. Для своего материала места не оставалось. Все равно мы не могли усидеть больше трех-четырех дней, чтобы не побывать под огнем и не посмотреть, как это делается. Без запаха пороха нам было скучно. И наш шевроле мчался вслед за пехотой в Хайлигенбайль, выезжал к морю у Розенберга — на пристань, черную от работы «ильюшиных», с валяющимися кое-где обугленными пальцами и еще какими-то головешками (ни одного цельного трупа. Немецкий флот эвакуировал все, что мог).
А потом начинались пожары. Славяне расстреливали из автоматов хрусталь, который невозможно было запихать в вещмешки, и пускали красного петуха. Это не было направлено против немцев. Немцев в городе не было. Были тыловики, которые набивали мешки трофеями. И ненависть солдат повернулась против тех, кто наживался на войне. Если не мне, то никому! Круши все! Пожары разрастались так, что тыловые подразделения несколько раз вынуждены были переходить с места на место. Вырывалась из-под контроля стихия, бессмысленно и беспощадно. Если вдуматься, то это о многом говорило, но не хотелось вдумываться. Так же, как раньше в 96-й гвардейской я не раз слышал от мальчишек офицеров, не пуганных в 37–38 годах и вольных на язык: после войны попов (то есть политработников) будем вешать. Я слушал и смеялся. Мало ли что говорится в шутку. Но не этой ли погромной энергии Сталин заранее собирался дать выход и дал его в 1949 — 1953 годах?
Наше маленькое подразделение чувствовало себя уверенно, твердо и готово было за себя постоять. Как-то подполковник из штаба корпуса (но не нашего) пытался выгнать редакцию из дома. В таких случаях ставят часового (часовой имеет право стрелять). На наших наборщиков надежды было мало, слишком ясно было, что не выстрелят. Кронрод попросил стать на пост меня. Я взял автомат, направил его на нахала и предложил уйти из расположения чужой части. Мы померялись глазами. Он выругался матом и ушел.
С чувством победы мы катились через Польшу — в Силезию, к маршалу Коневу (кажется, это называлось тогда Первым Украинским фронтом). Проехали Торунь. На улицах немки с какими-то заплатами на спине, вроде тех, которые гитлеровцы заставляли носить евреев, подметали мостовые. Резануло: зачем? Зачем повторять то, что сами же мы считали средневековым изуверством? Зачем вообще месть — женщинам? Но мимо, мимо — к победе!