Нина Берберова - Курсив мой
Но может быть, это был самый верный тон, тон Белого в разговорах с Горьким? Спорить с Горьким было трудно. Убедить его в чем-либо нельзя было уже потому, что он имел удивите-льную способность: не слушать того, что ему не нравилось, не отвечать, когда ему задавался вопрос, на который у него не было ответа. Он "делал глухое ухо", как выражалась М.И.Будберг (любившая, как княгиня Бетси Тверская в "Анне Карениной", переводить на русский язык английские и французские идиоматические выражения буквально); он до такой степени делал это "глухое ухо", что оставалось только замолчать. Иногда, впрочем, не "сделав глухого уха", он с злым лицом, красный вставал и уходил к себе, в дверях напоследок роняя:
- Нет, это не так.
И спор бывал окончен.
Однажды у него в гостях я увидела Рыкова, тогда председателя Совета народных комиссаров, приехавшего в тот год в Германию лечиться от пьянства. Рыков вялым голосом рассказывал о литературной полемике, тогда злободневной, между Сосновским и еще кем-то.
- Чем же все кончилось? - спросил Ходасевич, его эта литературная полемика очень волновала по существу.
- А мы велели прекратить, - вяло ответил Рыков.
Я взглянула на Горького, и вдруг мне показалось, что есть что-то общее между этим ответом Рыкова и его собственным "нет, это совсем не так", говорящимся в дверях.
Кто только не бывал в те годы у Горького - я говорю о приезжих из Советского Союза. Всех не перечислишь. Список имен, между 1922 и 1928 годом, мог бы начаться с народных комиссаров и послов, пройти через моряков советского флота, через старых и новых писателей и закончиться сестрой М.И.Цветаевой, Анастасией Ивановной, в 1927 году привезшей с собой в Сорренто к Горькому некоего "поэта-импровизатора" Б.Зубакина, который показал на вилле "Иль Сорито" свое искусство, о чем А.И.Цветаева рассказала впоследствии в "Новом мире" (в 1930 году).
Горького надо было выслушивать и молчать. Он, может быть, сам не считал свои мнения непогрешимыми, но что-то перерешать, что-то переоценивать он не хотел, да, вероятно, уже и не мог: тронешь одно, посыплется другое, и все здание рухнет, а тогда что? Пусть уж все останется, как было когда-то построено.
Я вхожу в его кабинет перед самым завтраком. Он уже кончил писать (он пишет с девяти часов утра) и сидит теперь за эмигрантскими газетами (берлинскими "Днями", "Рулем", парижскими "Последними новостями"), в пестрой татарской своей тюбетейке. Он знает, что я пришла за книгами, у стены стоят полки. Книги постепенно прибывают из России.
Беру с полки том Достоевского.
- Алексей Максимович, можно взять...
- Берите, что нравится.
Он смотрит на меня из-за очков добрыми глазами, но лучше не говорить, что именно я взяла: за время жизни с ним я пришла к убеждению, что он плакал над русскими стихами, но русской прозы не любил.
Русские писатели XIX века в большинстве были его личными врагами: Достоевского он ненавидел; Гоголя презирал как человека больного физически и морально; от имен Чаадаева и Владимира Соловьева его дергало злобой и страстной ревностью; над Тургеневым он смеялся. Лев Толстой возбуждал в нем какое-то смятение, какое-то мучившее его беспокойство. О, конечно, он считал его великим, величайшим, но он очень любил говорить о его слабостях, любил встать на защиту Софьи Андреевны, любил как-то не с той стороны подойти к Толстому. И однажды он сказал:
- Возьмите три книги: "Анну Каренину", "Мадам Бовари" и "Тэсс" Томаса Харди. Насколько западноевропейские писатели это сделали лучше нашего. Насколько там замечательнее написана "такая" женщина!
Но кого же, собственно, он любил?
Прежде всего - своих учеников и последователей, потом провинциальных самоучек, начинающих, ищущих у него поддержки, над которыми он умилялся и из которых никогда ничего не выходило. И еще он любил встреченных в юности, на жизненном пути, исчезнувших из людской памяти писателей, имена которых сейчас уже ничего никому не говорят, но которые в свое время были им прочтены, как откровение.
- А вот Каронин, - говорил он, - замечательно это у него описано.
- Я, Алексей Максимович, не читала Каронина.
- Не читали? Непременно прочтите.
Или:
- А вот Елеонский...
Но был один случай, который так и остался единственным. Это было в день присылки ему из русского книжного магазина, в Париже, только что вышедшей книги последних рассказов Бунина. Все было оставлено: работа, письма, чтение газет. Горький заперся у себя в кабинете, к завтраку вышел с опозданием и в такой рассеянности, что забыл вставить зубы. Смущаясь, он встал и пошел за ними к себе и там долго сморкался.
- Чего это Дука (так его звали в семье) так расчувствовался нынче? спросил Максим, но никто не знал. И только к чаю выяснилось:
- Понимаете... замечательная вещь... замечательная... - больше он ничего не мог сказать, но долго после этого он не притрагивался ни к советским новинкам, ни к присланным неведомыми гениями рукописям.
Бунин был в эти годы его раной: он постоянно помнил о том, что где-то жив Бунин, живет в Париже, ненавидит советскую власть (и Горького вместе с нею), вероятно - бедствует, но пишет прекрасные книги и тоже постоянно помнит о его, Горького, существовании, не может о нем не помнить. Горький до конца жизни, видимо, любопытствовал о Бунине. Среди писем Горького к А.Н.Толстому можно найти одно, в котором он - из Сорренто - пишет Толстому, что именно Бунин "говорил на днях". Ему привезла эги новости М.И.Будберг, которая только что была в Париже. В свете случившегося много позже сейчас ясно, что в этих сплетнях замешан был некто Рощин, член французской компартии, долгие годы живший в доме Бунина как друг и почитатель, о чем до 1946 года никто, конечно, не имел никакого представления.
Читая Бунина, Горький не думал, так ли бывает в действительности или иначе. Правда, сморкаясь и вздыхая у себя над книгой, он не забывал исправлять карандашом (без карандаша в ровных, чистых пальцах я ею никогда не видела) опечатки, если таковые были, а на полях против такого, например, словосочетания, как "сапогов новых", - будь это сам Демьян Бедный - ставил вопросительный знак. Такие словосочетания считались им недопустимыми, это было одно из его правил, пришедших к нему, вероятно, от провинциальных учителей словесности, да так в памяти его и застрявших. К аксиомам относились и такие когда-то воспринятые им "истины", как: смерть есть мерзость, цель науки - продлить человеческую жизнь, все физиологические отправления человека - стыдны и отвратительны, всякое проявление человеческого духа способствует прогрессу. Однажды он вышел из своего кабинета пританцовывая, выделывая руками какие-то движения, напевая и выражая лицом такой восторг, что все остолбенели. Оказывается, он прочел очередную газетную заметку о том, что скоро ученые откроют причину заболевания раком.