Евгения Васильева - Фабр
— За стаканом винца да под музыку оно веселей, — посмеивается разговорчивый земляк. — Это сразу за углом, — добавляет он, дивясь наивности нового советника.
Фабр не может прийти в себя от гнева. Он собирался в храм служения обществу, а его, оказывается, пригласили в кабак! Он поворачивает домой. Столько времени потерять! Потом на память приходят стихи Беранже, которые он не раз повторял по другим поводам:
…И днем и ночью сущий ад!
Гремят, гремят, гремят, гремят!..
Угомонитесь, барабаны!
О, дайте мне покой, молю!
Политик я не очень рьяный,
А шума вовсе не терплю…
И, уже улыбаясь, Фабр закрывает за собой калитку. Больше никакими повестками и приглашениями не выманить его отсюда!
В стихах «К избирателям», опубликованных через несколько лет в «Альманахе Ванту», Фабр, проявляя теперь уже заметно большую политическую зрелость и осведомленность, писал:
«На выборах этого года конкурируют два кандидата — Басакьер и Басакан; один — малиновый, другой — белый. Оба не скупятся на обещания масла к хлебу, хотя, по совести, это два сапога пара, и, как ни крути, хрен редьки не слаще».
Перевод стихов почти буквален, но не передает полностью язвительной начинки десяти коротких строчек. Даже сходно звучащие фамилии кандидатов отражают саркастическое отношение автора к системе Третьей республики.
Но это, пожалуй, единственное стихотворение на политическую злобу дня. Многие другие, как и книги, призывают дать людям труда право на место под солнцем жизни и культуры. В остальных Фабр выступает как певец природы, науки, поэзии, знания.
Нам уже известны философско-романтические строфы молодого Фабра, позже в Сериньяне он будет писать о сверчке, о падубе, о майском жуке, зяблике и силках птицелова… Если автор от этих тем и удаляется, то все же находит их здесь, в Гармасе. То — «Апрель», «Северный ветер», «Снег».
В стихах свет и тепло первых весенних дней и «безумный восторг миндаля, который торопится цвести», печаль и холод ночи, когда луна, «словно прачка, расстилает огромные белые простыни света, беззвучно спадающие на луга, холмы и скалы…»
В баснях он говорит о непослушном лягушонке, о маленьком кролике, о совенке, которому не дают заснуть неумолчно стрекочущие цикады.
Многие басни и, пожалуй, все детские песенки написаны для домашнего обихода, для подраставших Мари-Полин, Анны-Элен, для малыша Поля. Одна из басен рассчитана на взрослых. Это полемика с Лафонтеном по поводу его «Кузнечика и муравья». Сюжет известен у нас по крыловскому варианту как «Стрекоза и муравей». В качестве энтомолога и, значит, адвоката насекомых Фабр показывает безосновательность выпадов против якобы легкомысленного кузнечика. Кузнечик, по Фабру, веселый труженик, вечно поющий, несмотря ни на что, а муравей — жадный стяжатель, скопидом. Такой взгляд более согласен с природой и заключает более строгую мораль. А мораль далеко не энтомологическая. «Черт возьми! Что вы об этом скажете? Ах, жадные крючковатые пальцы, толстобрюхи, управляющие миром с помощью несгораемых шкафов! Вы распространяете слух, будто мастеровой всегда лодырь, бездельник, будто он, болван, по заслугам бедует… Замолкните! Ведь стоит бедняге дорваться до корма, вы его ототрете и потом, хоть мертвого, да слопаете…»
Эти строки стоят того, чтобы их поставить рядом с последними абзацами главы «Лист» из «Жизни растения» К. А. Тимирязева. В них такая же широта взгляда, такая же сила гражданского чувства, когда автор в страстном публицистическом отступлении естественно переходит от проблем биологических к проблемам социальным и нравственным.
Гонимый церковниками и реакцией, оторванный от бурных событий эпохи, Фабр, хотя и поглощен своими исследованиями, не замкнулся в отчуждении от мира. Демократическая позиция его подчеркивается и тем, что большая часть стихов написана на провансальском; он был когда-то языком королей и трубадуров, а дальше, как и латынь, стал мертвым, но сохранился среди пастухов и землепашцев. Для Фабра язык его детства в Сен-Леоне и Малавале, язык его юности в пору странствий остался родным и в годы зрелости. А именно в ту эпоху, о которой идет речь, провансальский вновь превращался в язык литературы. Событие это стало страницей биографии и сериньянского натуралиста.
Тогда многие из знакомых Фабра писали на провансальском. Поэтами были и Феликс Гра, у которого Фабры собирались когда-то снять жилье в Вильневе, и Руманий, с которым Фабр много лет назад познакомился за общим столом в пансионате «у папаши Милле, кормившего всех морковкой». Руманий был к тому же не только поэтом, но и издателем: он выпускал альманах провансальской литературы. Его книжная лавка в Авиньоне, подобно вошедшей в историю русской литературы лавке Смирдина в Петербурге, стала местом встреч и писателей и любителей печатных новинок.
Фабр был здесь частым гостем и именно здесь познакомился с Фредериком Мистралем, выдающимся провансальским поэтом, которого сравнивали с Торквато Тассо, называли Бернсом Прованса.
Прослушав первую большую поэму Мистраля «Мирейо», друзья нашли, что вся она звенит, «как серебряные бубенчики на ногах танцовщиц Востока». Жан Ребуль — булочник из Нима, стихами которого зачитывался подросток Фабр, — отправил рукопись «Мирейо» в Париж Ламартину, и тот выступил со статьей о Мистрале, объявив: «Он сделал родной край книгой… Он создал из народного говора классический образный язык, подобно тому как Петрарка сотворил итальянский».
Мистраль рассказал о встрече с Фабром в письме своему авейронскому приятелю Франсуа Нанжаку. Педагог и ученый обрадовал поэта редкостным богатством словаря и оборотов речи, многообразием оттенков и интонаций, точных и метких, — часто не имеющих эквивалента во французском. Мистраль признал Фабра выдающимся провансалистом. А провансалисты того времени составляли целое общество, союз.
Еще в мае 1854 года в старой вилле возле Авиньона собрались ревнители родного языка, назвавшие себя веселыми братьями-фелибрами. Старинное слово «фелибр» — книготорговец, книжник — получило новое содержание. Фелибры прославляли молодость древней «провинции провинций», как именовался Прованс во времена Рима: голубое небо и жаркое солнце края, красоту и благородство его народа. Но, воспевая край и народ, многие фелибры идеализировали патриархальщину средневековья, мечтали — и пытались! — возродить давно изжившие себя формы культуры. Это был реакционный полюс фелибрижа.
Вместе с тем в увлечении провансальским, которое широко распространилось в середине XIX века, жила запоздалая, но по той же причине обостренная реакция на преследования в эпоху Конвента вообще всех местных языков — патуа. А их в свое время объявили крамолой — пережитком феодального рабства, и одновременно зародышем федерализма. Однако имеется достаточно свидетельств — на них, к слову, обратил внимание русских читателей известный украинский общественный деятель и литератор Драгоманов, вынужденный эмигрировать на Запад, — что «провансальские и бретонские автономисты и даже чуть ли не сепаратисты едва ли не превосходили людей средней Франции ревностью в борьбе с врагом». По цензурным соображениям царского времени Драгоманов не мог прямо сказать, что говорит о борьбе с врагами республики, врагами революции.