Бриджит Бордо - Инициалы Б. Б.
Ничего себе, отмочил!
Чтобы я подражала Анне Карине — этого только не хватало.
Сняли дублей двадцать, не меньше. В конце концов я заявила: пусть приглашает Анну Карину, а меня оставит в покое.
В этом фильме мне не грозило влюбиться в партнера! Мишеля Пикколи я обожаю, но он мужчина не моего типа, и к тому же на голове у него постоянно была нахлобучена шляпа, даже в ванне! Вот она — «новая волна». А о бедняге Палансе и говорить не хочется.
На Капри снимали в доме Малапарте[3] — это что-то вроде рыжевато-красного бункера, прилепившегося к скале, сюрреалистическое и холодное орлиное гнездо, откуда нам открывался потрясающий вид на море. Яростные волны, пенясь, разбивались у наших ног. На этом фоне, величественном и безумном, Годар, с помощью Фрица Ланга, замыслил своеобразнейшую «Одиссею» на свой манер. Я всегда чувствовала себя несколько чуждой этому фильму. Я не вложила в него ничего из глубины своего «я». Все что я делала — исполняла указания Годара.
Жак Розье снимал «второй план» фильма: «папарацци», итальянцев, которые зачастую бывали несносны, говорили мне гадости или делали непристойные жесты; снимал тревоги Годара, его противоречия и сомнения. Вся эта мешанина имела огромный успех — я так и не поняла почему!
Когда за мной приехал Сэми, нам пришлось бежать с этого острова в шторм на суперсовременном катере продюсера Карло Понти. Больше я никогда там не бывала. Для меня с Капри было покончено. Въезд запрещен. Я увезла с собой воспоминание о недолгом времени, полном веселья, жизни, друзей, — это был как будто конец каникул, вернувший мне желание жить, смеяться, вдыхать полной грудью живительный воздух моих двадцати восьми лет.
* * *Летом я познакомилась с Бобом Загури, другом Жики.
Вся полнота жизни, все веселье и беззаботность Бразилии пришли в «Мадраг». Боб танцевал как бог, у него были бархатные глаза, белые длинные зубы…
Слишком долго я жила, погрязнув в проблемах и сомнениях; меня вдруг словно прорвало, и вся жизненная сила, дремавшая во мне, выплеснулась наружу. Дом наполнился друзьями, жизнь превратилась в нескончаемый праздник, я играла на гитаре с бразильцами, танцевала в объятиях Боба. К чертям злые языки и досужие сплетни! Я на все плевала и ничего не скрывала.
Моя новая идиллия заняла все первые полосы, скандальная хроника распространила ее с молниеносной быстротой.
Сэми был в Париже. Он узнал обо всем из газет.
Это была трагедия.
Я всегда хотела иметь все сразу: и сливки снять, и денежки выручить. Боб мне очень нравился, с ним было легко и весело, наш роман не отличался глубиной, но в этом и была его прелесть. С Бобом мне было спокойно. Но потерять Сэми я не хотела ни за что на свете.
Мне нужны были они оба.
Я звонила Сэми, говорила, что люблю его, только его, я приеду завтра же, мы больше никогда не расстанемся, он — моя любовь, моя совесть, моя опора, моя последняя надежда, моя жизнь, моя смерть, время и бесконечность. Я плакала, проклиная себя за то, что изменила ему, я чувствовала себя грязной и мерзкой.
Между тем появлялся Боб, веселый, обаятельный, влюбленный, нежный, неотразимый. Он губами осушал мои слезы, нашептывал ласковые слова, утешал. Он говорил, что увезет меня в Бразилию, покажет мне ее красоты, чистые и дикие, похожие на меня, он никогда меня не покинет — даже если мне придется сниматься на Камчатке, он поедет со мной. Я его девочка, его маленькая, его единственная, он хочет, чтобы я была счастлива, мне не идет плакать, я такая красивая, когда улыбаюсь. Он согревал мне сердце.
Я убирала дорожную сумку и наводила красоту для Боба.
Жики и Анна поджидали нас за стаканчиком вина на причале. Мы шли ужинать, танцевать, веселиться до поздней ночи. И я забывала о Сэми. Мне было так хорошо с Бобом: в нем было столько обаяния, он умел делать столько всяких вещей, которые я любила, он кружил мне голову, с ним не было проблем.
Это лавирование продолжалось недолго.
В один прекрасный день Сэми не подошел к телефону. Он покинул квартиру на авеню Поль-Думер. Вот тогда-то я по-настоящему осознала, что разрыв неизбежен.
Мне было очень больно: ведь я так любила его.
Я вдруг разозлилась на Боба: это он был виноват в том, что я причинила боль Сэми. Моя совесть была нечиста. Я пыталась найти в Бобе все то, что любила в Сэми.
Разумеется, не нашла! И он стал меня раздражать.
Он не способен на глубокие чувства. Но как послать его к чертям, я ведь останусь совсем одна? Этого я не могла даже вообразить.
* * *«Очаровательную идиотку» я прочла еще зимой, в Мерибеле. Книга показалась мне очень смешной.
По правде говоря, история-то глуповатая, но мне в то время немного было надо, чтобы влюбиться во что угодно и в кого угодно. Ничего не поделаешь: я сказала однажды, просто так, в пространство (теперь я боюсь этого как чумы!), что книга прелестна — и все продюсеры, у которых я снималась, передрались за право экранизации. Победу одержал «Бель-Рив». В партнеры мне достался Энтони Перкинс, «недостижимый идеал» каждой женщины.
И вот я пустилась в очередную киноавантюру — отнюдь не блистательную. Хотя Эдуар Молинаро, модный тогда режиссер, проявил все свои таланты, Энтони Перкинс пустил в ход все свое обаяние, а я выглядела как нельзя более идиоткой и, по чистой случайности, очаровательной, этот фильм остался для меня ошибкой юности, из разряда «лучше б я сломала ногу».
В Лондоне 250 журналистов и фоторепортеров оказали мне такой прием, что я начала сожалеть о Капри, о «папарацци» и об итальянцах, хотя, видит Бог, те были невыносимы!
* * *Как ни старались продюсеры, снимать на улицах Лондона было невозможно, и они решили воссоздать столицу Англии в Булонской студии — там будет спокойнее.
Мы с Бобом вышли через кухню отеля, замаскировавшись под старичка и старушку. Я смогла час походить по магазинам, купить себе непромокаемый плащ, волынку и «морган», машину моей мечты, современную копию «бугатти», ручной сборки — роскошную игрушку, какой во Франции не найти. С доставкой через год… и то только потому, что это я!
Возвращение в Париж было нерадостным.
Как я и предвидела, горничная заявила, что уходит.
Оставалась, правда, секретарша, которая заменила мою заболевшую Мала, но эта женщина «из общества» только вскрывала мою почту, не осмеливалась вторгаться в мою личную жизнь и, вообще, знала разве только, как меня зовут, — и все!
Я никогда не умела обращаться с прислугой, даже в те времена, когда обслуживание еще что-то значило. Я не смела командовать, каждую свою просьбу заворачивала в шелковую бумажку. Я целовала их, поверяла им мои горести и радости, даже если была с ними знакома каких-нибудь полчаса. А потом, не будучи по натуре ни терпеливой, ни снисходительной, ни великодушной, могла вдруг закатить ужасающую сцену из-за пустяка! И тогда мне швыряли передник в лицо, и я сразу же сожалела о своей вспыльчивости, сознавая свое зависимое положение. Люди, которым я платила за то, чтобы они меня обслуживали, всегда судили меня без снисхождения: они меня не уважали и не стеснялись говорить в глаза все, что обо мне думают.