Федор Торнау - Воспоминания кавказского офицера
Перед утром арбы остановились в глухом лесу, на дне глубокого оврага, по которому протекал небольшой ручей. Меня положили возле толстого дерева, обмотали около него цепь и закрепили ее большим висячим замком. Около этого дерева я провел более десяти дней под открытым небом, прикрытый от ветра и дождя какою-то старою буркой. Первый день разбирали привезенное имущество и делали навесы для женщин и для детей кое из чего: из сучьев, соломы, ковров, бурок. На другой день с раннего утра застучали топоры по деревьям; черкесы принялись вырубать лес и строить дома. Сооружение это не требовало большого труда. Установили ряд столбов, образующих параллелограмм, от десяти до пятнадцати шагов в длину и восемь или десять шагов в ширину, промежутки между этими столбами забрали плетнем, обмазанным глиной, перемешанною с рубленою соломой, на столбы положили балки для утверждения на них стропил, крышу покрыли камышом или соломой, и дом готов. Потолка и деревянных полов не было. Вместо пола служила земля, убитая глиной с песком. Лицевая сторона дома обозначалась дверьми и небольшим окном, помещаемыми по обоим концам стены; между ними устраивалось полукруглое углубление в земле, которое заменяло собою очаг, с привешенною над ним высокою плетневою трубой. Возле окна, вдоль короткой стены, пол имел небольшое возвышение; это было почетное место, предназначенное для гостей. Тамбиев, не считая этот род постройки достаточно прочным, для того чтобы уберечь меня от попыток к моему освобождению, срубил кунахскую для меня из толстых бревен и прислонил к ней свою собственную избу. Когда меня переместили из-под дерева в новую постройку, стены были совершенно сырые, дымились и наполняли чадом избу, когда в ней разводили огонь. Я этого не выдержал и сильно заболел желчною горячкой. Не помню, право, сколько времени я пролежал без памяти; помню только, что цепь меня давила, не позволяя шевельнуться на постели; черкесы не верили тому, что я болен, считали болезнь мою притворною и крепче притягивали цепь, для того чтоб я не ушел. Долго я ничего не ел; тогда Мурзахаева старушка поила меня горячим молоком с медом; не знаю, полезное ли это средство против горячки, но в одно утро я пришел в себя и потом начал мало-помалу поправляться. В это время Тамбиев прибавил к лохмотьям, которыми я прикрывался, какую-то старую черкеску; рубашки у меня не было уже давно.
Едва я оправился от болезни, как для меня наступила новая беда. В течение ноября и декабря генерал *** принялся тревожить абадзехов беспрестанными набегами. Редкая ночь проходила без тревоги; раздавался крик: “Русские идут!”, и весь аул поднимался на ноги; женщин, детей, скотину и что могли из вещей спасали в лес; вооруженные черкесы стремглав бросались в ту сторону, откуда, полагали, подходят войска. Босой, в цепях, я был принужден вместе с семейством Тамбиева уходить в лес и проводить в нем на снегу по целым часам, изнемогая от холода и от усталости, пока не давали знать, что нет опасности. Сцены, происходившие около меня, были также не утешительны; полуодетые, испуганные женщины, терявшие в суматохе детей, метались во все стороны, отыскивая их с громким криком; другие рыдали над детьми, которых не знали, как обогреть и чем прикрыть. Рабы и служанки, проклиная судьбу, сгоняли скотину и таскали огромные ноши вещей. Не было проклятья, которого бы не доставалось на долю гяуров. Тамбиев, уезжавший с черкесами в ту сторону, откуда угрожала опасность, заставлял трех человек караулить меня. Они спали в моей избе. Цепь была протянута сквозь стену в примыкающее к ней помещение, занимаемое Тамбиевым, его женой и детьми. Ночные тревоги, сопровождаемые необходимостью скрываться в лесу, были для меня очень мучительны; но я скрывал страдания и, не говоря ни слова, покорялся требованиям караульных, зная, что только полным пренебрежением физической боли и равнодушием к опасности можно было заслужить уважение черкесов. По характеру и по расчету я поставил себе за правило не переносить от них также ни малейшего нравственного оскорбления и в этом отношении совершенно достиг своей цели. Караульные мои, двое слуг Тамбиева и один наемный абадзех, вздумали для свой забавы будить меня ночью, без нужды, криком: “Русские идут, в лес пошел!”, заставляли выходить на холод и потом возвращали в избу, объявляя со смехом, что они только пошутили. Когда они попытались еще раз повторить эту проделку, мой решительный отказ исполнить их требование озадачил их до того, что они не осмелились дальше настаивать. На другой день я грелся возле огня на предоставленном мне, несмотря на оковы, почетном месте в кунахской; Тамбиев сидел недалеко с неразлучным пшиннером в руках. Один из караульных рассказывал ему ночное происшествие, жалуясь на мое упрямство. Приняв грозный вид, Тамбиев обратился ко мне:
– Когда караул ночью твоя скажи: о дрова пошел! твоя сейчас не работай, я скажи Бечир, Магомет, твоя уруби. (Когда караульные прикажут тебе ночью в лес идти, и ты тотчас этого не исполнишь, так я прикажу Бечиру и Магомету бить тебя.)
Тамбиев не успел еще договорить, как в моей руке очутилось горящее полено.
– Еще одно слово, – закричал я Аслан-беку, – и я ударю тебя этим поленом по глазам. Меня убьют после того, а ты останешься на всю жизнь слепым. Знай, что я могу все перенести – цепи, голод, стужу, но не вытерплю обиды. Если кто бы то ни был осмелиться поднять на меня руку, и я не успею его задушить на месте, так я ночью зажгу крышу и сгорю вместе с тобою и со всем твоим семейством.
Тамбиев побледнел, но не тронулся с места и смотрел мне только пристально в глаза. Кажется, выражение их убедило его, что я думаю так, как говорю.
– Брось полено! – сказал он, переменив сердитое выражение лица. – Тебя никто не тронет; я так только, в сердцах, сказал тебе это; ты дворянин, я знаю. У черкесов дворянина можно убить, но не позволено бить. Очень рад, что и у русских тот же закон.
С тех пор я не слыхал ни одного оскорбительного слова от Аслан-бека и ни от кого-либо из его домашних. Своим рабам и караульным он запретил шутки со мною, приказав им обращаться ко мне с своими требованиями вежливо и почтительно, а меня просил покоряться необходимости, не возбуждая их злобы. Абадзехи, которым он рассказал, каким образом я встретил его угрозу, стали смотреть на меня совершенно иными глазами и даже, хотя с трудом, воздерживались называть меня гяуром, так как я говорил им, что гяурами можно считать только неверующих в единого Бога, а я, как христианин, Ему верю и, кроме того, не ем свинины. Это последнее, действительно справедливое обстоятельство очень их обрадовало, позволяя им смотреть на меня как на существо, с которым мусульманин может водиться, не опасаясь осквернения. Тамбиев, как я узнал впоследствии, осведомлялся об этом даже у Карамурзина и очень был доволен, узнав, что он никогда не видал у меня на столе мяса от этого нечистого животного.