Владимир Мезенцев - Бардин
Но почему же указание Энгельса о том, что отыскание путей, ведущих к сосредоточению энергии, должно стать задачей естествознания, не выполнено, почему оно забыто? Почему? Тысячу раз — почему?»[1]
А немного далее он добавляет:
«С тех пор как в моем сознании отчетливо определился термин «концентрация энергии», противоположный широко распространенному понятию о рассеянии энергии, прошло более 20 лет. И надо прямо сказать, что порой этот термин было небезопасно произносить вслух — многие считали его свидетельством невежества и были готовы «предать анафеме» всякого, кто его произносит. Можно преклоняться перед смелостью тех ученых, которые именно в этот период борьбы за новую идею нашли в себе мужество выступать в ее поддержку». Одним из таких ученых был академик Бардин. Разобравшись в существе научного спора, он поддержал поиски профессора Ощепкова: «Защищайте правое дело, не оглядывайтесь ни на кого».
П. К. Ощепков вспоминает, какие мысли высказывал Иван Павлович о борьбе в науке за новые идеи, за новые открытия. В конце 1959 года И. П. Бардин, вернувшись из очередной командировки в Сибирь, пришел к Ощепкову в лабораторию и передал ему личный дневник:
— Вот прочтите…
«Переворачиваю страницу за страницей этого небольшого томика и вижу: Циолковский, Циолковский… Спрашиваю Ивана Павловича:
— Что вы имели в виду, делая такую пометку о Циолковском? Я очень многое читал и изучал из творчества Циолковского, но не припомню, чтобы он по этому же поводу как-нибудь высказывался.
— Вы с Иваном Исидоровичем Гвай действительно многое подняли из того, что не было известно о Циолковском. Вы открыли нам второго Циолковского — он предстал перед нами теперь не только как великий изобретатель, но и как большой мыслитель. Меньшуткин тоже в свое время открыл нам второго Ломоносова. До него никто не знал его таким, каким мы знаем его теперь.
Но вы, наверное, больше сидели по архивам и искали неопубликованное. А мне как-то попала в руки одна любопытная брошюрка его. Она называлась, кажется, «История моего дирижабля» или что-то в этом роде. Я обязательно пришлю вам ее.
И через несколько дней он действительно прислал ее со своими личными пометками. Вот что он подчеркнул в предисловии к этой книжечке:
«Человек, предлагающий обществу изобретение, встречается с целой армией рутинеров… Фультон предлагает Директории свое изобретение, его не слушают… и такие научные величины, как Лаплас, Монж и Вольней, ставят над Фультоном и его идеями могильный крест, а Бонапарт лишает великого изобретателя своей протекции… Араго совершил такую же ошибку, как Лаплас и Наполеон: знаменитый астроном отрицал железные дороги… Вспомним затем, например, мытарства по кабинетам ученых и по департаментам великого Морзе, знаменитого Эдисона, вспомним гонения ученой касты на Ломоносова, «великого недоучку» Галилея, кошмарную трагедию Роберта Майера, вспомним Дженнера и поведение его противников — ученых врачей, великомученика от науки Петра Рамуса, затравленного кастой творца эволюционной теории Ламарка и т. п…»
Прочитав все это, я еще раз убедился, как близко к сердцу принимал Иван Павлович всю эту историю. Он, видимо, переживал ее не в меньшей степени, чем мы. Большая человечность, чуткое отношение к людям в их трудную минуту навсегда оставили самое прекрасное воспоминание об И. П. Бардине.
В разговоре с Иваном Павловичем на эту тему я вынужден был напомнить ему, что события, о которых идет речь в последнее время, рассматриваются как сенсация, в основе которой лежит якобы неправдоподобие.
— А скажите, пожалуйста, появлялось ли в жизни что-нибудь значительное, что воспринималось бы первоначально не как сенсация? Я очень хорошо помню, как поднялся у нас впервые на аэроплане Уточкин, и Bceгo-то на несколько метров от земли, а какая это была сенсация! А братья Райт, которые сами сконструировали, сами смастерили и сами же первыми поднялись в воздух на самолете? Они ведь не были какими-нибудь маститыми учеными, а всего лишь велосипедными мастерами. Они-то именно разрешили тот спор, который в академиях годами велся на эту тему. Действительный член Французской академии наук Лоланд, например, категорически утверждал, что летать на аппаратах тяжелее воздуха принципиально нельзя.
Что было бы с авиацией, если бы братья Райт или наш Можайский поверили этим заявлениям? Сами представляете — никакой авиации у нас теперь не было бы. Слово «сенсация» меня не удивляет и из равновесия не выводит, как некоторых.
— Все это верно, Иван Павлович. Но в наши дни стало немодно ссылаться на исторические примеры. Ученый мир говорит, что наука достигла таких высот, что она теперь никогда не ошибается, особенно в оценке фактов. Теперь вроде как бы все и всегда ложится на заранее предсказываемое ею место.
— Что верно, то верно. Науки достигли теперь большого совершенства. Но они и сузились, стали более дифференцированными, а это часто ведет к тому, что многие общие их основы стали приниматься без обсуждения, на веру. Возьмите, к примеру, теорию относительности. Теперь нет, пожалуй, ни одного ученого, который не счел бы за честь хоть как-нибудь сослаться в своей работе на эту теорию, привести одну-две фразы из этой теории или какую-либо формулу. А ведь на моих глазах третировались и сама эта теория, и ее создатель — цюрихский конторщик. Многие немецкие ученые, и в их числе такие видные, как Штарк, Ленард, Гэде и другие, устраивали публичные собрания против теории относительности и, разумеется, против ее создателя — Эйнштейна. Тут было все: и обвинение в измене германской науке, и обвинение в спекулятивных измышлениях, позорящих немецкую науку…
А затем, каких-нибудь 10–12 лет спустя, то же самое немецкое физическое общество уже присуждало золотые медали, носящие имя Эйнштейна, за лучшие работы по физике. В частности, в 1932 году такая медаль была присуждена Планку. Вот вам и сенсация, вот вам и цюрихский конторщик! Так уж это заведено…
Эту интересную беседу с Иваном Павловичем — она состоялась 7 января 1960 года — скоро пришлось прервать: ему надо было ехать на заседание в Госплан СССР. Он встал из-за стола и направился к выходу. Я помог накинуть ему на плечи меховое пальто, и он вышел из кабинета. Мог ли я знать тогда, что прощаюсь с ним навеки? Казалось, ничто не предвещало трагического конца. Как всегда, он был полон творческих сил и больших замыслов в своей любимой области — металлургии. Но в этот же вечер, буквально через несколько часов, оборвалась его кипучая жизнь. Он умер во время заседания, после только что произнесенной им речи»[2].