Нина Щербак - Любовь поэтов Серебряного века
Почти половина стихов «Грозди» – первого зрелого поэтического сборника Сирина (псевдоним Владимира Набокова) – обращены к Светлане Зиверт и навеяны каждодневными встречами. Вскоре состоялась их помолвка. И хотя в эти месяцы жениху выпало суровейшее испытание (очередной приезд Набокова из Кембриджа в Берлин на свидание с невестой в конце марта 1922 года несчастнейшим образом совпал с гибелью Владимира Дмитриевича) – Светлана все-таки была рядом с ним все последующие дни. Но свадьба не состоялась.
Через много лет сестра Набокова, Елена Владимировна, на вопрос, почему это случилось, ответила открыто, просто и ясно: «Ее родители решили, что за такого голоштанника нечего выходить замуж». Эту же причину назвал и Брайан Бойд в биографии Набокова, ссылаясь на свою переписку с госпожой Андро де Ланжерон (это и была Светлана Романовна Зиверт) 1981 – 1983 годов, которая сохранила «свежую голову» и добрую память о Берлине и времени, проведенном с Набоковым.
Зинаида Шаховская пишет о том, что встретилась с «этой дамой» в Брюсселе почти сразу после войны: «А письмо ей, в 1923 году посланное Набоковым после разрыва, такое прелестное, живое, теплое, – хотя уже чем-то уж очень набоковское, то есть писательское и просящееся в антологию или, по крайней мере, в биографию. Судя по нему, В. работал тогда дровосеком на юге Франции, собирался поехать в Бискру, в Алжир… чтобы найти место, где „даже тени“ Светланы не будет…»
Отрывок из письма Набокова:
«Свет,
я прощения не прошу, что вот пишу тебе, в данную минуту это мне кажется так просто… Когда письмо уйдет, я, быть может, спохвачусь, будет дико и страшно, что написал. Но я так далек от Берлина, от тебя, так невозможно столкнуться с тобой – у входа в какой-нибудь театр (как это не раз случалось), что я без боязни пишу, без чувства неловкости пишу это ненужное письмо. И в конце концов, вся твоя семья мне дорога, весь Лихтерфельд связан в моей памяти с самым большим счастьем, которое было и будет у меня, – и поэтому нелегко отрезать это живое вспоминание, стать равнодушным к нему и чужим… И видишь: я даже не могу написать литературно и почерк странно клонится – это потому, что я сейчас работал, копал, и вот пальцы не слушаются. Знаешь, какая есть свобода? Я ведь сейчас могу тебя назвать всеми теми именами, которыми тогда называл, могу сказать тебе самые сумасшедшие, самые нежные вещи – и ты ничего не можешь сделать – приходится читать. Вот моя свобода…
Но я тебе не скажу всего этого, всего, что поет и плещется в памяти. Не это главное, не это нужно. А что нужно, сам не знаю – мне казалось сперва, что напишу тебе очень много, очень полно… И вдруг все затуманилось – ничего не могу тебе сказать, кроме того что сейчас вечер, необыкновенная жара, кипарисы, пальмы и все такое… Потом всю ночь будут квакать и захлебываться лягушки, заглушая и сад, и большого растрепанного соловья, которого можно иногда видать перед окном на верхних ветках на фоне луны… И может быть, знаешь, это и есть главное – луна, лягушки, письмо. И вот мне на душе странно легко и просторно, и кажется мне, что я все понимаю… Ах, Свет, Свет, и куда это все ушло и зачем это так, именно так ушло?
Отчего я любил тебя, отчего до сих пор так упорно и нежно люблю?
У меня в Берлине бывали глупейшие галлюцинации – рвущие душу – я видел тебя на всех углах и в моем кресле у стола, когда я вечером возвращался домой. Неловко как-то об этом говорить, но ведь ты понимаешь, что не твоя это вина, ты ни при чем, ты не могла иначе поступить… Зато, благодаря тому, что случилось, я нашел какие-то новые слова, стал лучше писать, что ли, и это „писание“ – единственное, что мне теперь дорого и важно… А вот письмо не выходит… Как-никак всего я сказать тебе не могу и оттого спотыкаюсь, теряюсь…
Когда получишь – удивишься, сдвинешь брови… Покажешь Татьяне… Попробуешь, может быть, ответить – и ничего у тебя тоже не выйдет… Все равно… Одно ясно. Я никогда не думал, что можно так чувствовать. Где бы я ни был за последнее время, в Дрездене, Страсбурге, Лионе, Ницце, – чувствовал я все то же. В июле я отсюда уезжаю в Бискру (это маленький город вроде оазиса в Северной Африке) и если найду на земном шаре такое место где тебя, тени твоей не будет, то поселюсь там навсегда… Глупо звучит, романтически… Но есть вещи, которые всегда звучат глупо. Ну, спокойной ночи, моя дорогая Свет, моя хорошая… Ты сейчас бы не узнала меня: ничем я с виду не отличаюсь от своих товарищей, итальянских рабочих, которые так ругаются, что бедного Бобо запугали бы, наверное, до смерти. Что ты делаешь сейчас! О чем говоришь вечерами? Напишешь ли мне? Ведь пойми же: объяснять ничего не нужно… То, что случилось, случается часто… Вся поэзия построена на этом.
Я устал, рука болит… Прощай, Свет… Не то, не то я написал тебе, совсем не то… Но пускай… Прости мне и письмо, и любовь, и только не называй это „приставанием“ – понимаешь?
Я думаю – я еще когда-нибудь встречу тебя… Странные бывают мысли…
В».
В конце лета 1923 года Набоков познакомился с Верой Евсеевной Слоним. Пришла новая любовь, брак, семья, блестящие романы, стихи, бабочки, сын, американская одиссея, возвращение в Европу, всемирная известность… В 1926 году они поженились. В 1961 году на вопрос французского журналиста Пьера Бениша, любит ли он Пруста, Набоков ответил: «Я его обожал, потом очень, очень любил – теперь, знаете…» Тут, прибавляет Бениш, вмешалась госпожа Набокова: «Нет-нет, мы его очень любим». Их сын Дмитрий (1934 года рождения) станет лучшим переводчиком русских книг отца на английский язык.
Набоков был необыкновенно заботливым человеком. Зинаида Шаховская вспоминает, каким он был примерным и добрым отцом, мужем и сыном:
«В. безустанно заботится о своей матери, о брате Кирилле. Рождение же сына повергает его в перманентное умиление. Об этом событии нам было сообщено без промедления открыткой из Берлина от 14 мая 1934 года: „В четверг у нас родился сын Димитрий“, – а затем как приложение к письмам сведения о нем. Сын его „сплошное очарование“. „Мальчик мой ходит, держа передние лапки, как пляшущий пудель“. И как живописно описывал В. устно, при встречах, приятность ухода за младенцем, например удовольствие катать его в колясочке. В те времена, когда отцы еще не снисходили до помощи своим еще не эмансипированным женам в уходе за детьми, В. нянчил своего сына. Вера работала на стороне, а он сидел дома. Он прибегал к терминам теннисной игры, с гордостью рассказывая об искусстве стирания пеленок. „Это очень легко, сперва потереть, потом так, в одну сторону drive[12] и в другую back hand[13]“, – все это с соответствующими жестами теннисиста».