Иннокентий Смоктуновский - Быть
— Ребята, я знаю... — робко прозвучало рядом...
Если бы нежданно-негаданно нас обдали ледяной водой или под нами ходуном вдруг заходила бы земля, то эффект от этих катаклизмов был бы не большим, чем от той тихо сказанной фразы. Когда первое обалдение прошло и действительность стала ясной и близкой всем, конечно, захотелось развернуться и дать как следует, чтобы в другой раз не повадно было так некстати высовываться со своими знаниями, и, если ничего не дали, то только потому, что плохого-то он, в общем, ничего не хотел.
— Что вы все дергаетесь, как белье на веревке, что такого ужасного я сделал? Сказал, что знаю, кто орал — и все... Немцы не забрали всех подстреленных, вот они и подают сигналы, но кричать в голос боятся, чтоб до нас не долетело, правильно кто-то говорил здесь.
Довод был убедительным и все помягчали, примолкли не зная, что делать, как поступить? И присмиреешь, задумаешься, есть над чем — все не просто. Когда он перся с автоматом, орал, хотел убивать и убивал — это одно; теперь тишина, никто не стремится ни голову размозжить, ни свинец всадить в тебя — это уже другое, иной коленкор... Стон, как вздох, раздавшись, избавил нас от размышлений...
— У пушки! — Опрометью ринулись туда. У разводной опорной станины (не знаю, как точно называются эти две длинные трубы, которыми орудие упирается, чтобы во время стрельбы не откатываться и не становиться на дыбы), на снегу спиной к нам сидел солдат... И было непонятно — ранен он или цел? Но с ним было худо, и это виделось даже в темноте: руки неожиданно взбрасывались, как бы желая задержаться на лице, и тут же вяло, тряпками падали вниз. Сержант помог ему удержать кисти рук у подбородка.
— Хочешь голову поддержать? Нужное дело. Давай вместе! — Однако результат был не большим, если б все то же самое проделали с манекеном или чучелом. Было неловко видеть его, ушедшего во что-то такое, куда не хотелось бы заглянуть... Между ним и нами была разящая пропасть. Было жутко и неприятно от того, что его самого напрочь здесь не было. Кто-то протер ему лицо снегом, сержант с силой несколько раз «взболтнул» его, держа за плечи — все было напрасным, наши домогания и вопросы он попросту не замечал. Он был страшно далек от того, чтобы осознать, что он здесь, от него что-то ждут, хотят его возврата. Его подняли, пытаясь поставить на ноги, и показали, как надо ходить — ничего этого он не видел и не понял. То, что недавно было человеком, теперь превратилось лишь в неудобную вешалку для рук и ног, которых, казалось, стало вдвое больше, и все они были плохо привязаны и оттого болтались, не находя единой цели в действии и лишь мешая друг другу. Попробовали здесь же на месте пройтись с ним — шагал, но шагал не он, а как бы память его вздрагивающих мышц, которые жили сами по себе. Пробовали ставить и отпускали — он оседал, рушился и сникал совершенно. Единственным проявлением жизни в нем был вот тот выдох с сипотой, похожий на плач, который привел нас к нему.
— Что же это такая хиленькая артиллерия у нас — тот выступать вдруг начал, теперь этот... всех на дачу отправил...
— Выедешь... Это ты, лапоть, пехота, каждый день с немчурой чуть не чай пить ходишь, а они — артиллерия, бог войны. Это всегда где-то за долами и весями, далеко и недосягаемо, а тут вдруг нос к носу — и встречать нечем, ни хлеба, ни соли.. один чтец-декламатор, так что понять, я думаю, можно.
— Может, ему приказ какой отдать? — мягко, неуверенно предложил кто-то.
Сержант, который больше всего возился с артиллеристом, скользнув взглядом по предложившему этот эксперимент, вдруг активно, с силой подвел его к затвору орудия и, поддерживая солдата, резко, шепотом проговорил:
— Слушать мою команду — орудие, огонь!
Невероятно! Откуда-то из страшной тьмы надломленной психики первым пришел «здоровый» озноб. Солдата дернуло, руки опять подбросило, они, прежде вялые, вдруг начали дрожать, готовясь к какому-то поиску. За доли минуты солдат взмок.
— Огонь! — неуклонно давил голос.
Днем, при нормальной видимости, смотреть на происходящее, я думаю, было бы неприятно и даже страшно, но сейчас все молча, окружив их, стояли и ждали.
— Огонь! — неумолимо требовал сержант.
Каждая команда заставляла солдата изнутри, рвано, выбросами вздрагивать всем телом, вроде силы, возрождающиеся в нем, готовы были к действию, а вот сознание, логика все еще не могли уразуметь, осознать — вот его и бросало короткими конвульсиями. От него дохнуло теплом, он учащенно задышал, силился (было видно, что наконец, почти осознанно) приподнять, взбросить голову. Сержант был рядом, и, казалось, он подхватит эту безвольно, нелепо мотающуюся голову, но он напротив, совершенно отпустив солдата, отстранился от него и зло, в упор, жестко бросал:
— Беглый огонь!
Возвращавшиеся силы солдата, на что-то натыкаясь внутри, пытались догонять команду, вскидывали голову с запозданием. Чувствовалось, что он хотел, страшно хотел зацепиться за неровные выступы рухнувшего духа; казалось, еще совсем короткое время — и он обретет себя, вернется. С беспорядочными скачками головы вместе с дрожью впервые появились бессвязные хрипы и звуки. Все еще подбрасывая голову, солдат остановился взглядом на лице сержанта, но не видел его, совсем не видел, лишь сила голоса заставляла его искать источник какого-то резкого возбудителя. Энергия, так валом нахлынувшая, вдруг видимо и так же быстро стала покидать солдата. Он осел, ударившись скулой о затвор пушки, и никакие команды до него не доходили.
— Все, ушел... совсем... сломался!
Солдат действительно не производил впечатления живого человека — это была груда того, что было человеком. Ему расправили ноги, разбросали руки и оставили лежащим на снегу.
— Вот сейчас он и отойдет сам по себе, без всяких криков, — недовольно проворчал солдат, который сетовал на отсутствие жизни.
Однако через некоторое время все тот же сержант заговорил вдруг так просто, мягко, что было непонятно, что это с ним теперь случилось и с кем это он так.
— Теперь лучше, ну вот и хорошо, только поглубже дыши, и все будет славно!
Солдат лежал все так же, разбросав руки, но глаза его теперь были глазами человека — сломанного, может быть, раздавленного, но живого, мыслящего и слышащего. Жизнь медленно, коряво, но приходила, ничего не обещая, а лишь требуя следовать ее нелегким, непростым путем.
Может быть, не к чему было бередить память, воскрешая случай с солдатом, однако все события ночи связывались этим вот неутомимым сержантом, заставившим меня немало пошевелить башкой, чтобы как-то восстановить в памяти отдельные пятна нашей фронтовой жизни. Если вся ночь прошла единым страшным мгновением, то время по реставрации человека в том надорванном артиллеристе, казалось, остановилось и ему не будет конца. Сержант обладал каким-то невероятным терпением и настойчивостью, на которые никого из нас просто не хватило бы. Солдат уже довольно живо для его состояния смотрел, переводя взгляд с одного из нас на другого, но, казалось, никак не мог взять в толк — кто мы такие и что нам нужно от него. Узнать он нас не мог — он не знал нас и раньше, а вот когда взгляд его наткнулся на расстрелянного друга, лежащего теперь недалеко от него на снегу, он долго, пусто смотрел на него, пока ему не удалось замкнуть цепь событий ночи, и он часто и коротко задышав, потихоньку заплакал, что, казалось, просто обрадовало сержанта.
— Ну вот это ладно, давно бы надо так! — И это все действительно было бы хорошо и славно, если бы я не узрел в поведении сержанта странную жажду заставить солдата говорить. Сержант был неутомим, и этот его хрипловатый голос, манера настаивать что-то скрывали за собой, где-то уже, вроде, были, звучали, но где и что именно, никак не давалось собрать во что-то предметное, определенное. Совсем не взрослые всхлипывания солдата, казалось, только распаляли сержанта. Он добился своего: оттепель пришла. Через нагромождение хлипи и стонов стало прорываться порою нечто вроде осмысленных звуков, и нам теперь уже сообща удалось уловить суть рваных причитаний солдата: он удерживал друга, тот ничего не слушал, потому что устал... потому не выдержал... устал... сошел с ума. Наконец становился понятным тот спасительный шквал огня нашего орудия — их было двое.
— Ну, теперь-то уж что... Слышишь, успокойся! Может быть, глоток водки выпьешь. Вы что... давно были вместе в расчете?.. Когда вы пришли сюда?.. Снарядов у вас нигде больше не осталось, а? Ну-ка вспомни, вы к кому были приданы? А ты знаешь, что ты всех нас спас, дорогой? — И еще навал всяких вопросов, увещеваний. Голос хоть и выговаривал всякие добрые хорошие слова, но хрипел, становился противным, гундосым, неприятным. Что он навалился на этого несчастного? От одного голоса убежишь куда глаза глядят. Однако я слушал и смотрел со все возрастающим недоумением на обладателя этого «ржавого наждака». Что-то было связано у меня с ним и это «что-то» было совсем рядом... Но что? Хоть «матушку-речку» пой — не мог припомнить, как ни смотрел, ни прислушивался...