Лев Аннинский - Три еретика
О том, насколько остро эта проблема стоит в сознании читателей даже и сегодня, свидетельствует следующий эпизод. Найдя в первой биографии Писемского, составленной сто лет назад Семеном Венгеровым, вышеприведенные суждения, автор новейшей биографии Писемского Сергей Плеханов, возмущенный такой клеветой на писателя, называет сочинение своего предшественника «развязным пасквилем», а самого Венгерова – «самодовольным отпрыском захолустного талмудиста».[1]
Я понимаю чувства С.Плеханова, однако должен напомнить ему, что цитируемая им работа – не единственная, где высказаны шокирующие его суждения. «Университетское чтение не могло отразиться на Писемском прочными умственными влияниями»… «У него не достало аналитической способности разрешить множество отдельных вопросов, возникших в связи с идеями сороковых годов»… «Писемский вышел из университета, столь же мало связанный с „людьми сороковых годов“, как и в день поступления в университет»…
Все это говорит о Писемском не «отпрыск захолустного талмудиста», это говорит Иван Иванович Иванов.
Одно попутное замечание. Прочтя о Писемском все, что есть, я утверждаю, что лучшая книга о нем написана критиком И.Ивановым. Эта книга вышла в 1898 году, с тех пор не переиздавалась, практически она забыта, хотя специалистам известна. Иван Иванов – историк, писатель и критик, с прекрасной интуицией, с обширнейшими знаниями, с пером, исполненным силы и такта. Помимо книги о Писемском, он оставил работы о Гоголе, Лермонтове, Тургеневе, Островском, Короленко, Шекспире, Сервантесе, Шиллере… Кто потрудился собрать все это, перечитать, оценить, вернуть русской культуре? Как мы забывчивы, как размашисты! Как мы любим ловить на стороне клеветников-талмудистов, когда собственные ценности, затоптанные, валяются под ногами. Но это замечание кстати.
Все бы ничего, если бы вопрос состоял в том, что костромской увалень, живущий семь лет среди московских «интеллектуалов», хочет и не может включиться в их высокоумные дискуссии. Или хочет, а ему «не дают». Тогда можно было бы искать виноватых, обвинять, защищать, наводить справедливость.
Он не хочет. Он сам пишет, что не желал и не желает в этом участвовать. Умствование – не его стихия. Он не блещет на студенческих семинарах, – он блещет в студенческом спектакле по гоголевской «Женитьбе» в роли Подколесина. Он не ходит на лекции Зернова по математике, – он ходит в кофейню Печкина, где вместе с кофием можно спросить свежие журналы. Он не читает Гегеля, – он читает Гоголя.
Он завороженно слушает, как выпускник юридического факультета Островский читает свою не дозволенную цензурой пьесу «Банкрут».
Эта встреча, как мы увидим в дальнейшем, сыграет в жизни Писемского важную роль.
Так что же в конце концов выносит он в «сороковые годы» из университетских стен?
Он выносит – «жоржзандизм».
В списке прочитанных авторов, которых перечислил Писемский, вспоминая свои университетские увлечения (Шекспир, Шиллер, Гете, Корнель, Расин, Руссо, Вольтер, Гюго), Жорж Занд стоит последней, но это единственное имя, с которым ассоциируется у Писемского система убеждений, более или менее его увлекшая.
Такая «система» действительно имеет хождение в университете. Но это не столько система убеждений, сколько система эмоциональных реакций. Это «хороший тон», «душевная мода», «сигнал к контакту». Жорж Занд нужна здесь в весьма своеобразном варианте: ни ее социалистические идеи, ни политические принципы спроса не имеют – в ходу единственно пафос свободных чувств, проекция вольнолюбия в амурную сферу. Это и есть «жоржзандизм» Московского университета сороковых годов. Понимающее переглядывание. Иронические улыбки по адресу непосвященных. Этому поветрию студент Писемский отдает дань. Другим – нет. Если брать две действительно решающие для того времени системы взглядов – ни той, ни другой: ни западничеству, ни славянофильству.
В известном смысле он, конечно, тронут «западничеством». Он вместе со всеми взахлеб читает Белинского и вместе со всеми же признает Гоголя надеждой русской прозы, причем именно такого Гоголя, которого проповедует Белинский. И однако, вот любопытный психологический нюанс: являясь защитником такого Гоголя, молодой Писемский одновременно находит общий язык с… Катениным (коего судьба посылает ему в соседи по родительскому имению – еще с папенькой в гости хаживал). Катенин – старый соратник Грибоедова и Пушкина, непримиримый апологет строгого классического стиля, приверженец чистых форм, – что может он сказать Писемскому о Гоголе и о «натуральной школе»? Что это ковырянье в темных углах! Что это падение литературы в грязь, в пошлость, в свинство и физиологию! И, однако, обсуждая с Катениным гоголевские повести, Писемский увлеченно слушает своего оппонента: несовпадение доктрин – такая малость…
Белинского тоже ведь можно любить по-разному. Белинский – это не только «западническая» доктрина. Это еще и одушевление, невиданное для русской критики. Это огонь! Это, наконец, своеобразный, наперекор романтическому пустозвонству прорубающий себе в критике дорогу реальный, ощутимый, практический, здравый смысл!
То же – и с доктринами славянофильства. Можно читать Шевырева и даже трепетать перед ним, никак не углубляясь в его теории. Тем более, что почвенничество «Москвитянина» уже совсем не то, что проповеди первых славянофилов: почвенники уже подрастеряли мессианский пафос, они меньше заносятся и больше взвешивают, в них тоже – «здравый смысл».
Отношение Писемского к идеям почвенников видно из случая, интересного опять-таки чисто психологически. Я имею в виду замечательное в своем роде письмо, которое много лет спустя после окончания университета Писемский адресует Страхову.
– Милостивый государь!.. В вашем журнале, я знаю, готовятся к печати очерки Данилевского… Так не намекнете ли, в чем именно полагает он идеалы Русского Народа и те нравственные силы, которые в Народе хранятся? Чтобы мы с вами могли получше спеться на этот предмет, и подружней ударить, и получше послужить нашему направлению…
Каково? Писемский – слуга направления! Чего не сделаешь ради практической нужды. Роман «Люди сороковых годов» – в работе, скоро его предстоит дать журналу «Заря», а в журнале как раз печатается «Россия и Европа» Данилевского, и вот Писемский с таким откровенным, с таким, я бы сказал, беззастенчивым простодушием разведывает «доктрину», чтобы попасть с почвенниками в такт… Что ему почвенники, он сам – почва; доктрина же почвенническая есть для него нечто внешнее, маловажное и сменное, словно этот доспех можно надевать и сбрасывать по надобности, ради практической нужды – по здравому смыслу.