Федор Решетников - Из дневника
Несмотря на то, что большинство солдат — русские, жены ихние и сами они говорят по-польски. Дети их даже многих коренных русских слов не понимают. Причина этому та, что они, живя среди поляков много лет, ополячиваются.
6 мая 1867
Накопилось в течение более месяца очень много и худого и хорошего.
Начну с хорошего, чтобы кончить дурным, как у нас обыкновенно бывает в жизни. Хорошее то, что вышел «Невский сборник» и в нем помещено множество статей, в том числе и моя — «Очерки обозной жизни»… В «Искре» напечатаны две мои статьи. ‹…› Вышел 1-й выпуск литературного сборника «На несколько часов». В нем перепечатаны статьи из «Современника», «Искры» и «Будильника», и в том числе моя — «Из новой судебной практики». ‹…›
В Бресте очень скучно. Только и живу для детей… А тут еще другая неприятность. В 14 N «Искры» сообщена корреспонденция такого рода, что в крепости Брест-Литовской, в клубе, женщины при входе мущин должны вставать с своих мест… и что здесь по улицам ночами слышатся раздирающие вопли женщин и что женщин даже сажают на ночь в кутузку… Заговорили, что это я написал.
Заварзин призвал меня; я сказал, что я и не думал писать этого. ‹…›
Он говорит… что мне, пожалуй, будет плохо, тем более потому, что здесь край еще все находится на военном положении, и комендант может со мной бог знает что сделать. Я ему говорю, что я не боюсь коменданта.
18 июня 1867
В половине мая жена получила из конторы госпиталя бумагу за подписью комиссара и письмоводителя… что она не говела, что такие-то статьи закона и распоряжения начальника войск обязывают ее непременно говеть, поэтому предписывают на сем же донести, почему она не говела.
Меня взбесил тон этой бумаги. ‹…› Я сомневался в этой бумаге, считал ее за мальчишество, так как письмоводитель находился со мной в хороших отношениях, т. е. я всегда с ним разговаривал, хотя он — чистый поляк, дурак, лжец… и готов предать с «бухгалтером» всякого русского русскому правительству, чтобы спасти себя. Он ничего ученого не читает, любит смешное, скандалы, вешанья, расстрелы, проституток… И вот этот дурак сочинил бумагу. ‹…› Стали грозить жене, что ей напишут огромную бумагу.
Это показалось жене придиркой, и она это высказала письмоводителю Кучовскому и сказала, что в его голове дыра. Он стал ей грозить, говоря, что он за это оскорбление потребует удовлетворения, — подаст рапорт. Но об этой бумаге ни главный доктор, ни начальник госпиталя не знали. Тем дело и кончилось.
Я теперь ничего не пишу. Во-первых, о здешнем обществе и жизни я могу только писать бывши в Петербурге и с женою, во-вторых, об евреях я еще мало знаю, в-третьих, мне нет покою от детей. Я почти постоянно должен следить за няньками.
31 октября — 7 ноября 1868
Больше года, как я не принимался за свой дневник. Сознаю, что если бы в течение этого времени я вел свой дневник хотя раз в месяц, то написал бы много страниц, и все, что со мной случилось, вышло бы гораздо полнее, яснее.
… Настоящий дневник я пишу на случай. Кто знает, что будет вперед. И если мне придется умереть в Бресте прежде отъезда в Петербург, то те, которые интересуются мною, могут достать сведения очень неверные, так как, во-первых, я никуда не хожу, во-вторых, в Петербурге лично со мной знакомы человека два-три, которые все-таки не знают самой сути, и, в-третьих, здесь все стараются сказать про меня что-нибудь дурное, чтобы осрамить меня и оказать презрение моей жене. ‹…›
Она стала хлопотать о месте в то время, когда уже начали печатать «Глумовых». Я стал звать ее в Петербург, она не захотела ехать; но когда я сам хотел уехать, ей, по-видимому, не хотелось, чтобы я ехал, и она упрашивала меня поступить здесь на службу. ‹…› Я видел очень ясно, что она всасывается в здешнюю жизнь, деньги не держатся, даже случалось так, что на булки и молоко но было их, но я их прятал… Узнай она, где я спрятал деньги, она издержала бы их. При деньгах она поступала очертя голову: в два дня издержит все, а потом трясется над остальными, надеясь, что получит завтра; но бывало так, что жалованье получалось через два месяца, за практику платили тоже поздно и помалу, а иногда и вовсе не платили. ‹…›
В сентябре я поехал в Петербург. Поехала и жена с Маней. И там жена истратила на разные разности 145 руб., кроме ста рублей, которые она дала шурину для билета на второй внутренний заем. Я нанял комнату около Вознесенского моста, и жена уехала 5 октября в Брест. По водворении на квартируя написал «Полторы сутки на Варшавской железной дороге» для «Будильника», «Ярмарка в еврейском городе» и начал «Будни и праздник Янкеля Дворкина». ‹…›
В это время Некрасов стал советовать мне писать для Краевского роман.
Я сперва не согласился, но он убедил меня тем, что я в своем романе могу не изменять своих убеждений и направлений, что Краевский платит хорошо и что Краевский прогнал Соловьева и Авенариуса. Краевский принял любезно… Я отдал ему «Николу Знаменского» и «Тетушку Опарину». Оба рассказа он хотел напечатать. Первый напечатал, но тут Некрасов стал сбивать Краевского передать ему «Отечественные записки» и просил меня написать роман. Я начал «Где лучше?» — продолжение «Глумовых». ‹…›
На набережной Обводного канала мне впервые пришлось познакомиться ближе, чем кому-нибудь, с петербургскими рабочими. Это — народ забитый, не могущий заявить своего протеста, потому что между рабочими нет единства и существует забитость исстари. Для рабочего человека в Петербурге нет никаких развлечений, и поэтому они должны все свободное время употреблять в кабаках… У нас в газетах существует мнение, что для рабочих непременно нужно основать народные театры. Вещь хорошая, но если их устроить за две-три версты, то туда будут ходить живущие вблизи. Да и какие это народные театры, если с первого же раза для порядка заведут везде полицию?
‹…›
К пасхе я романа не кончил и решил окончить его в Бресте. Некрасов обещался печатать его в июне. ‹…›
Я поехал в Брест… Жену я застал бледную, худую. Она говорила шепотом, ежедневно принимала лекарство.
10 ноября 1868
Роман мой. Хвалят не роман, а меня. Я говорю об «Отечественных записках», «Неделя» и «С.-Петербургских ведомостях», но говорят, что я пишу, не обрабатывая, не забочусь о художественности. Это правда. Если бы я имел средства жить в отдельной комнате, не забирать вперед денег я писал бы гораздо спокойнее и лучше, чем теперь. Кроме того, я корректуры не читаю, а это самое главное. А мой роман вынес много мытарств: рукопись переписывали
— я переписку не читал, хотя и просил ее у Некрасова; переписку сокращали, делали помарки, с нее набирали и с корректуры печатали. И все мои работы страдают этим.