В. Ропшин - Конь бледный
В детстве говеешь ещё на шестой. Пост всю неделю, до причастия ни маковой росинки во рту. На страстной неистово бьёшь поклоны, к Плащанице всем телом прильнёшь: Господи, прости мне мои прегрешения. У заутрени, как в раю: свечи ярко горят, воском пахнет, ризы белые, киот золотой. Стоишь, не вздохнёшь, – скоро ли воскреснет Христос, скоро ли домой со святым куличом пойдёшь? Дома праздник, великое торжество. Всю святую неделю праздник.
А сегодня мне всё чужое. Томит колокольный звон, скучен смех. Уйти бы, куда глаза глядят, не вернуться.
– Барин, купите счастье, – суёт мне девчонка конверт. Девчонка босоногая, рваная, какая-то вся непраздничная. На клочке серой бумаги напечатано предсказание: «Если тебя преследуют неудачи, не теряй надежды и не предавайся отчаянию. Труднейшее преодолеешь и повернёшь, наконец, к себе колесо фортуны. Твоё предприятие окончится полным успехом, которого даже не смеешь ожидать». Вот и яичко на красный день.
8 апреля.
Ваня живёт на Миусах, на постоялом дворе, в артели. Он спит вповалку на нарах. Ест из котла. Сам чистит лошадь, моет пролётку. Днём – на улице, на работе. Он не жалуется, доволен. Сегодня он в новой поддёвке, волосы смазаны маслом, сапоги у него со скрипом. Он говорит:
– Вот и Пасха пришла. Хорошо… Жорж, ведь Христос-то воскрес.
– Ну так что ж, что воскрес?
– Эх ты… Радости в тебе нет. Мира ты не приемлешь.
– А ты приемлешь?
– Я? Я – дело другое. Мне тебя, Жоржик, жалко.
– Жалко?
– Ну да. Никого ты не любишь. Даже себя. Знаешь, есть у нас на дворе извозчик Тихон. Чёрный такой мужик, курчавый. Зол, как чёрт. Был он когда-то богат, потом погорел: подожгли. Простить до сих пор не может. Всех проклинает: Бога, царя, студентов, купцов, даже детей. И тех ненавидит. Сукины дети все, – говорит, – и все подлецы. Кровь христианскую пьют, а Бог с небес радуется… Давеча прихожу из чайной на двор, гляжу: посреди двора Тихон стоит. Ноги расставил, рукава засучил, кулачища у него громадные, – лошадёнку свою вожжей по глазам хлещет. Лошадёнка-то хилая, еле дышит, морду в гору дерёт. А он её по глазам, по глазам. Стерва, – хрипит, – сволочь проклятая, я тебе покажу, я тебя научу… За что, говорю, Тихон, бьёшь животину? Молчи, – кричит, – хлюст паршивый… И давай хлестать ещё свирепее. На дворе грязь, вонь, конский навоз, а наши повылезли, смеются, Тихон, мол, балует… Так и ты, Жоржик, всех бы вожжей по глазам… Эх ты, бедняга.
Он скусывает кусочек сахару, долго пьёт чай, потом говорит:
– Не сердись. И не смейся. Вот я думаю. Знаешь, о чём. Ведь мы нищие духом. Чем, милый, живём? Ведь голой ненавистью живём. Любить-то мы не умеем. Душим, режем, жжём. И нас душат, вешают, жгут. Во имя чего? Ты скажи. Нет, ты скажи.
Я пожимаю плечами.
– Спроси Генриха, Ваня.
– Генриха? Генрих верит в социализм, знает, что люди будут свободны и сыты. Но ведь это же всё для Марфы, а что для Марии? За свободу можно, конечно, жизнь отдать. Что за свободу? За слезу одну можно. Я молюсь: пусть не будет рабов, пусть не будет голодных. Но ведь это же, Жоржик, не всё. Мы знаем, мир неправдой живёт. Где же правда? Скажи.
– Что есть истина? Да?
– Да, что есть истина. А помнишь: «Я на то родился и на то пришёл в мир, чтобы свидетельствовать об истине. Всякий, кто от истины, слушает гласа моего».
– Ваня, Христос казал: не убий.
– Знаю. Ты о крови пока молчи. Ты вот что скажи: Европа два великих слова миру сказала, два великих слова своею мукой запечатлела. Первое слово: свобода, второе слово: социализм. Ну, а мы, что миру сказали? Кровь лилась за свободу. Кто ей верит теперь? Кровь лилась за социализм? Что же, по-твоему, социализм – рай на земле? Ну, а за любовь, во имя любви, кто-нибудь на костре горел? Разве кто-нибудь из нас смел сказать: мало ещё, чтобы люди были свободны, мало ещё, чтобы с голоду дети не умирали, чтобы матери слезами не обливались. Нужно ещё, нужно, чтобы люди друг друга любили, чтобы Бог был с ними и в них. Про Бога-то, про любовь-то забыли. А ведь в Марфе одна половина правды, другая в Марии. Где же наша Мария? Слушай, я верю: вот идёт революция крестьянская, христианская, Христова. Вот идёт революция во имя Бога, во имя любви, и будут люди свободны и сыты, и в любви будут жить. Верю: наш народ, народ Божий, в нём любовь, с ним Христос. Наше слово – воскресшее слово: ей, гряди, Господи!.. Маловеры мы и слабы, как дети, и поэтому подымаем меч. Не от силы своей подымаем, а от страха и слабости. Подожди, завтра придут другие, чистые. Меч не для них, ибо будут сильны. Но раньше, чем придут, мы погибнем. А внуки детей будут Бога любить, в Боге жить, Христу радоваться. Мир им откроется вновь, и узрят в нём то, чего мы не видим. А сегодня, Жоржик, Христос воскрес, святая Пасха. Ну, так в этот день забудем обиды, перестанем хлестать по глазам…
Он задумчиво умолкает.
– Что ты, Ваня? О чём?
– Да вот, слушай: цепь неразрывная. Нет мне выхода, нет исхода. Иду убивать, а сам в Слово верю, поклоняюсь Христу. Больно мне, больно…
В трактире пьяный гул. Люди справляют праздник. Ваня склонился над скатертью, ждёт. Что я могу ему дать? Разве вожжёй по глазам?…
9 апреля.
Я опять с Ваней. Он говорит:
– Знаешь, когда я Христа узнал? В первый раз Бога увидел? Был я в Сибири, в ссылке. Пошёл я раз на охоту. В Обской губе дело было. Обь-то у океана – море. Небо низкое, серое, река тоже серая, серые гребни волн, а берегов не видать, будто вовсе их нет. Высадили меня из лодки на островок. Сговорились: к вечеру, мол, за тобой приедем. Ну, брожу я, уток стреляю. Кругом болото, берёзки гнилые, кочки зелёные, мох. Шёл я, шёл, от краю совсем отбился. Утку одну застрелил, запала, найти не могу. Ищу между кочек. А тут и вечер упал, потянуло туманом с реки, стало темно. Вот решил я к берегу добираться. Кое-как по ветру взял направление, иду. Шагнул, чувствую: ноги вязнут. Я было на кочку хотел, нет, – тону в болотной трясине. Знаешь, медленно так тону, на полвершочка в минуту. Сиверко, дождь пошёл. Дёрнул я ногу, не выдернул, хуже: ещё на вершок увяз. Поднял я тут ружьё, стал с отчаяния в воздух стрелять. Авось услышат, авось помогут, придут. Нет, тишина, только, слышу, ветер свистит. Вот стою я так, почти по колено в тине. Думаю: в болоте завязну, пузыри надо мною пойдут, будут, как прежде, одни зелёные кочки. Противно мне стало, до слёз. Рванул опять ногу, – ещё того хуже. Оледенел я весь, как осина дрожу: вот он какой конец, на краю света, как муха… И знаешь, в сердце как-то всё опустело. Всё – всё равно: погибать. Закусил я губы до крови, из последних сил рванул в третий раз. Чувствую, – выдернул ногу. Тут вдруг радостно стало. Гляжу, бродень в болоте увяз, нога вся в крови. Кое-как я на кочку одной ногою ступил, ружьём опёрся, другую ногу тяну. Ну, как стал обеими ногами, боюсь шелохнуться. Думаю: шаг ступлю, значит, – обратно в трясину. Так всю ночь до рассвета, на одном месте и простоял. Вот в эту длинную ночь, когда я в болоте стоял и сеял дождь, и небо было тёмное, и ветер выл, в эту-то ночь я и понял, знаешь, всем сердцем, до конца понял: Бог над нами и с нами. И не страшно мне было, а радостно: с сердца камень упал. А утром товарищи подошли, подобрали меня.