Алексей Игнатьев - Пятьдесят лет в строю
Возвратившись в Петербург в конце сентября 1906 года, я застал отца постаревшим, усталым и еще более отчаявшимся. Государственный совет потерял для него всякий интерес. «В Петербурге мне делать больше нечего», — говорил отец.
Он подробно рассказывал мне, как на старости лет выставил свою кандидатуру в земские гласные Ржевского уезда и как, будучи выбран председателем контрольной комиссии, работал с двумя старшинами на постоялом дворе над земским бюджетом в двадцать семь тысяч рублей. Когда он решил баллотироваться в тверские губернские гласные, ему прислали угрожающее письмо с нарисованным черепом и костьми, требовавшее отказаться от своей кандидатуры, «пожалев жену и детей».
Зная наперед, что отец мне откажет, я робко предложил сопровождать его в Тверь.
— У тебя своя служба, — ответил он.
В Твери при отце неотлучно состоял его преданный друг, управляющий Григорий Дмитриевич, и командированный мною бесстрашный мой вестовой в японскую войну Павлюковец.
В письме из Твери, полученном моей матерью уже после смерти отца, он описывал рыжего человека с подвязанной щекой, сопровождавшего его на отдельном извозчике от вокзала до гостиницы, — это был агент охранки.
Точно так же лишь после смерти отца я узнал от Григория Дмитриевича, что околоточный, его свояк, стоявший у черного хода дворянского собрания, был неожиданно и против воли снят с поста за час до совершения убийства; местная полиция сослалась на приказ свыше.
В помещение собрания никто из людей, на которых Григорий Дмитриевич возлагал охрану отца, впущен не был — и тоже якобы по указанию, полученному из Петербурга.
В пять часов, в перерыв собрания, отец пил чай в небольшом буфете, в кругу гласных.
Убийца, поднявшись беспрепятственно по черной лестнице, никем не охранявшейся, зашел за прилавок буфета и выпустил в отца пять отравленных пуль в упор, после чего бросился бежать через соседнюю с буфетом бильярдную, но был схвачен.
…Стояла глухая, темная морозная ночь, когда я ввел в большой зал тверского дворянского собрания мою мать. В углу стоял гроб.
Подали высочайшую телеграмму, за подписью «Николай».
— Я сама отвечу, — сказала мать.
«Благодарю Ваше величество. Бог рассудит всех. Графиня Игнатьева», написала она. Я не сразу решился отправить эту телеграмму, потому что в ней содержался дерзкий смысл — намек на организаторов убийства, звучавший почти как угроза самому царю.
Хоронили отца с воинскими почестями в родном ему кавалергардском полку, офицеры которого были очень оскорблены отказом царя прибыть на похороны.
Газеты ограничились помещением официального сообщения:
«9-го декабря 1906 года, в 5¼ ч. дня в перерыве губернского земского собрания, убит пятью пулями наповал генерал-адъютант, член государственного совета граф Алексей Павлович Игнатьев. Убийца — член боевой дружины эсеров Ильинский задержан».
Сопоставляя все обстоятельства, сопровождавшие убийство отца, я еще тогда пришел к твердому убеждению, разделявшемуся и моей матерью, что убийство если не было организовано охранкой, то, во всяком случае, произошло с ее ведома.
Спустя некоторое время Николай II нашел нужным сделать какой-то жест по отношению к семье покойного. Мы все — трое братьев — получили повестки для высочайшего приема в Царском Селе.
После краткого разговора стоя царь, подавая мне на прощание руку и заискивающе всматриваясь в мои глаза, сказал:
— Надеюсь, что на вас, Игнатьев, я всегда смогу положиться!
Что-то нестерпимо горькое и обидное подступило к горлу, но я, сдерживая себя дисциплиной, лишь ответил:
— Игнатьевы всегда верно служили России!
Глава третья
Детские годы
Я родился в казармах кавалергардского полка, на Захарьевской улице в Санкт-Петербурге, в 1877 году, и первым моим головным убором была белая солдатская бескозырка с красным околышем этого полка.
С комнатой, в которой я родился, превращенной в гостиную, я познакомился двадцать лет спустя, когда представлялся как офицер этого же полка его новому командиру.
Первыми и любимыми игрушками у нас с моим младшим братом Павлом были деревянные лошадки-качалки. Они были мастей будущих наших полков: у меня гнедая кавалергардская, а у брата — серая гусарская. Скоро появились и оловянные солдатики, изготовлявшиеся тогда в Германии с большим искусством. Они продавались коробочками по пятьдесят и сто фигур и точно изображали все европейские армии, в том числе и русскую гвардию. Постепенно совершенствуя «игру в солдатики», мы с братом довели ее до того, что, когда нам было десять — двенадцать лет, действовали уже с соблюдением некоторых законов тактики. У нас был большой стол, на котором мы из песка делали рельеф местности, отмечая леса — елочками, всякие преграды — краской. Войска передвигались по определенной мерке, конница с двойной скоростью; артиллерийский огонь мы вели по открытым целям на определенную мерку, и он давал двадцать пять процентов потерь и т. д.
Неизгладимое впечатление производил на нас журнал «Всемирная иллюстрация» — те номера его, которые были посвящены русско-турецкой войне 1877–1878 года. Детское воображение было потрясено картинками, изображавшими страшных янычар и геройские подвиги наших войск под Плевной во главе с «белым генералом» Скобелевым.
Сильным впечатлением моего детства было волнение, вызванное в доме убийством Александра II. Отца неожиданно потребовали во дворец, и мы его не видели несколько дней. Мать и все знакомые оделись в черные траурные платья с крепом, нам же объяснили, что какие-то «разбойники» разорвали в клочки священную особу царя-освободителя.
Портреты Александра II, обрамленные черной рамкой, еще долгие годы приходилось видеть в красном углу крестьянских изб рядом с иконами.
Учение началось с азбуки на кубиках и чтения вслух «Сказки о рыбаке и рыбке». Но самые серьезные уроки давала нам — по закону божьему — наша строгая мать. Она происходила из совершенно чуждой Игнатьевым среды — из помещичьего дома князей Мещерских, гордившихся тем, что «никогда и никому не служили». Она познакомила отца с деревенской жизнью, увлекла столичного служаку сельским хозяйством и в домашнюю жизнь внесла элементы провинциальной простоты. Ни положение жены генерал-губернатора, ни чванный петербургский свет, ни цивилизованный Париж не смогли сломить Софьи Сергеевны, и она всему предпочитала самовар, за которым любила посидеть с русским платком на голове.
Естественно, что она прежде всего стремилась сделать меня «хорошим христианином». Слезы первой исповеди, скорбь страстной недели, таинственность и святость храма — все это долго еще жило в моей душе.