Памела Трэверс - Московская экскурсия
(Первый Профессор считает, что все гораздо сложнее.)
Нам положено путешествовать вторым классом в жестких вагонах (признаюсь: «жесткий» — слишком мягкое определение для этого), поэтому в городе мы разъезжаем на трамваях. Они всегда переполнены так, что часть пассажиров висит на подножке. Тем, кто стоит на верхней ступеньке — повезло, другим приходится цепляться за их талии, отчего кажется, будто трамвай обвешан огромными серыми виноградными гроздьями. (На самом деле все они землистого цвета — глиняные люди, только-только сотворенные из болот и степей. Если добавить цвета в их беспросветную тусклость, мужчины, может, и были бы красивы, но женщины, коренастые и коротконогие, в большинстве своем красотой не блещут (впрочем, не мне судить).)
Зато женщины крепче и сильнее толкаются в трамваях. Они лучше для этого приспособлены. В России существует правило, что любой пассажир, даже если ему ехать всего одну остановку, должен зайти в трамвай сзади и потом продираться сквозь переполненные вагон, чтобы (если останется жив) выйти с другого конца. Женщины расчищают себе путь, отчаянно толкаясь бедрами, и море каким-то чудом расступается.
Эх, как бы прекрасно было разъезжать на дрожках! Но нам выдали всего шесть с полтиной рублей за фунт, а самая короткая поездка стоит десять рублей.
Я встретилась с Т.[4] Вчера вечером он пришел в гостиницу, забрал меня (а заодно фунтовую головку сыра и три лимона) и отвел в гости к 3.[5] Вы помните его по Кембриджу? Русский антикоммунист? Т. живет у него. Комната красивая: настоящая печь, большие скрипучие стулья, мягкие от старости; на диване, обитом пестрым сатином, валяется пара ботинок; прислуга Аннушка улыбается настоящей искренней улыбкой. Вы бы видели, как я оттаяла! У меня даже уши покалывало, так радостно было вновь услышать настоящую беседу. Мужчины расположились на диване и стульях. Они смеялись! Мед, желтый и липкий, как ириска, и такой же тягучий! Вино в бутылке! Белый хлеб!
Пришел молодой поэт[6] и прочитал по-русски длинное стихотворение об Аспасии, а 3. и Т. переводили его. На слух — звучит хорошо. Однако стихотворение невозможно опубликовать, потому что это не пропаганда. Какая польза от Аспасии Советскому государству? Отрубить ей голову!
Сегодня утром Т. снова явился вместе с поэтом и еще одним русским средних лет — высоким, рыжеватым, с маленькими голубыми глазками. Я вновь завела разговор, который оборвался накануне. Но поэт на этот раз держался скованно. «Это неважно. Я хотел бы писать агитационные стихи, воспевать Мировое Государство Советов». У меня глаза на лоб полезли.
— Но вы же говорили... — начала я.
— Пойдемте, осмотрим кладбище, — торопливо предложил Т. и увлек меня за собой.
Оказалось, голубоглазый — сотрудник Чека. Пока мы висели на подножке трамвая, он сообщил мне, что влюблен в английскую литературу, и несколько раз спрашивал, не знакома ли я с Мэтью Арнольдом[7]. Может, таков стандартный допрос третьей степени в Чека? Я старалась отвечать уклончиво.
Меня завораживает архитектурная пышность заграничных кладбищ. Пер-Лашез, например, с его претенциозными и нелепыми маленькими домиками для мертвых, обладает для меня античной языческой пикантностью. Так что первое кладбище, на которое Т. и Чека привели меня, не показалось мне странным. Изрядно запущенное, с разоренными надгробиями. Чека объяснил мне, что металлические детали утащили на переплавку, а могилы разрыли воры, искавшие драгоценности и прочие сокровища. Но, несмотря на эти опустошения, место хранило исполненную покоя элегичность. Чувствовалось, что хотя бы тут все пребывают в праздности. Кладбищенский служитель (не более чем «учтивый титул») развесил сушиться между могил свои старые лохмотья, робкие солнечные лучи любовно касались этих жалких цветовых пятен. Мы брели под деревьями, с блестящих листьев падали на нас капли недавнего дождя, а под ногами мелодично шелестела густая сорная трава. Мертвые, большинство из которых лишились своих сокровищ, были теперь забыты, и никто не мешал этому буйному росту зелени. Поэт-романтик пришел бы, пожалуй, в восторг от подобного запустения; а уж какую радость доставило бы обладание подобным пейзажем помещику конца восемнадцатого века: ведь любимой забавой той поры было строительство башен-руин в парадных садах. Мы присели на ободранный памятник, освещенный желто-зелеными лучами; листья роняли нам за шиворот нежные капли дождя. Тишина окружала нас, ограждая от монотонной городской суеты.
Чека жаждал узнать все о жизни и личных предпочтениях «Джулиана» Голсуорси и был огорчен тем, что мы так мало могли ему сообщить. Когда я призналась, что мне нравится кладбище, он разволновался. Видимо, я сказала что-то не то. Ничего особенного, возразил он мне снисходительно. Вам следовало бы посмотреть советское кладбище. Вот это, это, — он не смог подобрать слов. Я должна увидеть своими глазами. Он меня проводит.
Советское кладбище (где похоронены только самые достойные) и правда — шедевр[8]. Оно расположено на территории Александро-Невского монастыря и на первый взгляд похоже на священные захоронения маори. Каждый памятник представляет земные дела усопшего. Так, памятник машинисту был увенчан тремя паровозными колесами, оплетенными цепями[9]. Над могилой летчика установили пропеллеры, а солдату досталась маленькая модель пулемета. Одно надгробие окружало несколько рядов проволоки. Я было решила, что ее обитатель выращивал цыплят.
Монастырь, словно выгравированный солнцем на зимнем небе, смотрелся очень мило. От берез исходило слабое золотистое сияние, оно плыло над нами. Забывшись на миг, я вслух посетовала на то, что монастырские кельи превратили в квартиры. Чека тут же налетел на меня: разве рабочие не заслуживают самого лучшего? Я согласилась. Но, с другой стороны: разве не все заслуживают самого лучшего? Не только рабочие, а люди всех профессий и классов. Чтобы хватило на всех. Это и было бы истинным воплощением коммунизма. Как же я стала от постоянного снобизма по поводу рабочих — он стократ хуже, чем снобизм нашего высшего класса. Советское государство на самом деле еще более буржуазно, и деление на классы здесь куда жестче. Так что само оно именно то, что так осуждает. Мы стараемся избавиться от механизированного века, а здесь его обожествляют. Слава рабочим! Как старо это звучит: Россия, несмотря на предполагаемую новизну и оригинальность, насквозь старомодна. Она застряла в пятидесятых или, на худой конец, — в девяностых. Здесь боготворят всеобщую занятость, а мы стремимся к всеобщей беззаботности. Иначе — для чего же мы живем?