Светлана Коваленко - Анна Ахматова
Не только предчувствие, но и прямое видение событий проявилось в обращенных к Ахматовой стихах ее близкого друга Осипа Мандельштама. В пору Серебряного века интуитивизм в поэзии нередко определял зрительность образного ряда произведений. Как—то они были в Царскосельском вокзале и Мандельштам увидел через стекло кабины, как она говорила по телефону. Ахматова вспоминает (Анна Ахматова: pro et contra. Антология. В 2 т. / Сост., вступ. ст., прим. С. Коваленко. СПб., 2001, 2005. Т. 1. С. 808):
«Когда я вышла, он прочел мне эти четыре строчки —
Черты лица искажены
Какой—то старческой улыбкой.
Ужели и гитане гибкой
Все муки Данта суждены».
В то время еще ничто не предвещало страшного будущего «царскосельской веселой грешнице», одной из «красавиц тринадцатого года», и только сам Мандельштам уже бредил Данте, обдумывая свои «разговоры» о нем. А вот уже в эпоху тревог и приближающихся катаклизмов он писал:
Я не искал в цветущие мгновеньяя
Твоих, Кассандра, губ, твоих, Кассандра, глаз,
Но в декабре торжественное бденье —
Воспоминанье мучит нас!
И в декабре семнадцатого года
Все потеряли мы, любя:
Один ограблен волею народа,
Другой ограбил сам себя…
Когда—нибудь в столице шалой,
На скифском празднике, на берегу Невы,
При звуках омерзительного бала
Сорвут платок с прекрасной головы…
(Кассандра)
Поэт всегда живет не только в реальном мире, но и в зазеркалье, и с ним чаще, чем с другими, происходит вроде бы необыкновенное. Внучка Николая Николаевича Пунина, Анна Каминская, приводит одну из запомнившихся ей «роковых случайностей», связанных со смертью Владимира Георгиевича Гаршина, некогда близкого друга Ахматовой. Обстоятельства их разрыва, глубоко оскорбившие Ахматову, до сих пор до конца не прояснены, однако они много лет не виделись, и Ахматова не захотела проститься с ним после его кончины.
«В. Г. Гаршин умер в 1956 году, – рассказывала Каминская. – Однажды утром Анна Андреевна опустила руку за брошкой в бочонок—коробку, где она у нее лежала. Она постоянно пользовалась большой темной брошкой… Там же, в бочоночке, лежала и вторая ее брошка, маленькая, с темным лиловым камнем. На камне высоким рельефом была вырезана античная женская головка. Камень был в простой металлической оправе с прямой застежкой, работа конца XIX века. Эта брошка носила название „Клеопатра“ и надевалась довольно редко. Я знала, что эта брошка – подарок Анне Андреевне от Гаршина, она ее хранила как память о нем. В то утро Анна Андреевна вынула из бочонка „Клеопатру“ и вдруг спросила меня: „Ты ее не трогала?“ – „Нет, Акума“. …Она взволнованно смотрела на брошку – камень треснул сквозной трещиной прямо через лицо головки.
Через несколько дней Анна Андреевна узнала о смерти В. Г. Гаршина – он умер 20 апреля, и это был тот день, когда она увидела трещину на камне» (Попова Н., Рубинчик О. Анна Ахматова и Фонтанный дом. СПб., 2000. С. 104).
В таких случаях Ахматова говорила «Со мной всегда так».
Общавшийся с Ахматовой в последние годы ее жизни ленинградский литератор Игнатий Ивановский, ученик ее близкого друга поэта и переводчика Михаила Лозинского, вспоминает:
«…оставаясь на переводческой почве, я невольно боковым зрением наблюдал, с какой убежденностью и тончайшим искусством творила Ахматова собственную легенду – как бы окружала себя сильным магнитным полем.
В колдовском котле постоянно кипело зелье из предчувствий, совпадений, собственных примет, роковых случайностей, тайных дат, невстреч, трехсотлетних пустяков. Было там и многое другое, о чем сказала сама Ахматова:
Когда б вы знали, из какого сора
Растут стихи, не ведая стыда…
Котел был скрыт от читателя. Но если бы он не кипел вечно, разве могла бы Ахматова в любую минуту зачерпнуть оттуда, вложить неожиданную силу в незначительную деталь?
Примет было много. Мне показалось, что одна из них – не заводить чернильных приборов. Однажды потребовалось написать деловую бумагу, домашние куда—то ушли, и отыскать перо и чернила так и не удалось» (Воспоминания об Анне Ахматовой. С. 615).
Безусловно доверяя своим предчувствиям, она была чутка к пророчествам других, а когда речь шла о слове поэта, воспринимала вольно или невольно сказанное, как судьбу.
Размышляя о родословной и завещанном ей, как она была убеждена, даре предвидения, Ахматова писала, включаяя пору своего рождения в исторический контекст:
«Моего предка хана Ахмата убил ночью в его шатре подкупленный русский убийца, и этим, как повествует Карамзин, кончилось на Руси монгольское иго. В этот день, как в память о счастливом событии, из Сретенского монастыря в Москве шел крестный ход. Этот Ахмат, как известно, был чингизидом.
Одна из княжон Ахматовых – Прасковья <Федосеев—на> – в XVIII веке вышла замуж за богатого и знатного симбирского помещика Мотовилова. Егор Мотовилов был моим прадедом. Его дочь Анна Егоровна – моя бабушка. Она умерла, когда моей маме было 9 лет, и в честь ее меняя назвали Анной. Из ее фероньерки[2] сделали несколько перстней с бриллиантами и одно с изумрудом, а ее наперсток яя не могла надеть, хотя у меня были тонкие пальцы» (Анна Ахматова. Я голос ваш. М., 1989. С. 337–338).
По—видимому, «наперсток» лежал в материнской шкатулке и девочки примеряли его, как это обычно бывает в детстве.
Анну Ахматову, как и ее великих предшественников – Александра Пушкина, с его далеко не случайным стихотворением «Моя родословная», Александра Блока, мучительно размышлявшего об истоках в незавершенной поэме «Возмездие», – интересовала своя личная история в большой истории России. И она творила свой миф, вырастающий из исторических фактов и семейных преданий. Главным источником и толчком, как можно полагать, для нее стали записки деда Эразма Ивановича Стогова, которые она могла прочесть еще в отрочестве, когда впервые и принялась писать «биографию». Родные тогда удивлялись ее памяти на события, бывшие в самом раннем детстве. В дальнейшем, по—видимому, сведения, почерпнутые из записок деда, дополнялись воспоминаниями матери и, как можно полагать, были связаны с семейным мифом о прабабушке «чингизид—ке», от которой вроде бы остались оказавшиеся «роковыми» для Анны Ахматовой фамильные драгоценности, среди них то самое «черное кольцо», утрата которого явно изменила ее жизнь к худшему.
Однако бабушка, урожденная Ахматова, Анна Егоровна, как и ее мать Прасковья Федосеевна, были чистокровными русскими дворянками. Ни та ни другая не являлись ни «чингизидками», ни татарскими княжнами. Посаженным отцом со стороны невесты на свадьбе Анны Егоровны и Эразма Стогова был дядя Ахматов, как писал о нем в своих записках Стогов, не богатый, но с большими связями и в среде симбирского дворянства, и в Петербурге. Судя по биографическим очеркам, оставленным Ахматовой, она, по—видимому, не знала о своем дальнем родственнике, генерале Алексее Петровиче Ахматове. В 1862–1864 годах он был обер—прокурором Святейшего синода и, по воспоминаниям графа С. Д. Шереметева, посещал службы в домовой церкви Шереметевского дворца на Фонтанке. Приходился он двоюродным племянником Прасковье Федосеевне Ахматовой, а Анне Андреевне четвероюродным дедушкой.