Серена Витале - Тайна Дантеса, или Пуговица Пушкина
26 января 1834 года Пушкин писал в своем дневнике: «Барон д’Антее и маркиз де Пина, два шуана – будут приняты в гвардию прямо офицерами. Гвардия ропщет». Вероятно, это случилось вскоре после того, как они познакомились, возможно, когда Пушкин, обедая с Данзасом в известном петербургском ресторане, сидя за табльдотом, оказался рядом с молодым французом. Но пока оставим их у Дюме, в веселой и беззаботной мужской компании, не подозревающих о той ненависти, которая разделит их позже, и смакующих кровавый ростбиф, трюфели и страсбургский паштет. Перемотав вперед пленку, давайте рассмотрим судьбу этих двух шуанов на русской земле. Маркиз Пина никогда не служил в гвардии, а служил в Замошском стрелковом полку, откуда его выгнали за кражу серебра. А Дантес был лишен звания и выслан из России за пролитие крови самого чистого ее певца, лишив страну ее солнца.
«Государыня пишет свои записки… Дойдут ли они до потомства?» – спрашивал Пушкин. И в самом деле, часть мемуаров Фредерики-Луизы-Шарлотты-Вильгельмины Прусской, должным образом переименованной в Александру Федоровну после венчания с Николаем Павловичем Романовым 1 июля 1817 года, сохранилась вместе с ее дневниками – крошечными блокнотами, испещренными немецкими каракулями, тайное прибежище нежной души, погруженной в радостное ликование, покрытое многочисленными розовыми вуалями, защищавшими ее от реального мира. Одна из многих немецких императриц, всходивших на русский трон, она была красавицей-блондин-кой, чья воздушная грация поражала самого Пушкина: «Я ужасно люблю царицу, несмотря на то, что ей уже тридцать пять лет и даже тридцать шесть». Те, кто хорошо ее знали, смотрели на нее как на девочку, впервые столкнувшуюся с жизнью: она имела невинное врожденное чувство неведения зла и «говорила о несчастьях как о мифе». Она любила нравиться и наивно флиртовала с мужчинами. Она обожала танцевать. Она танцевала ночи напролет, подвергая опасности свое хрупкое сложение, великолепно двигаясь, подобно воздушному сильфу, созданию, парящему между небом и землей, Tochter der Luft, «дочь воздуха».
Дневникам танцующей императрицы мы обязаны упоминанием о событии, которое, по всей вероятности, и было дебютом кавалергарда Жоржа Дантеса в петербургском высшем обществе: «28 февраля 1834 года… В 10.30 мы приехали к Фикельмонам, где я переоделась в комнате Долли в белое платье с лилиями, очень красивыми… мои лилии скоро завяли. Дантес[3] продолжал смотреть на меня». Был ли Дантес настолько дерзким, чтобы бросать на царицу долгие взгляды? Была ли она также очарована этим опасным для женщин взором? Можно опустить это нечистое предположение. Дело в том, что сердце Александры Федоровны билось неровно (но целомудренно и невинно) при виде другого молодого офицера гвардии. Ее, вероятно, поразило восхищенное изумление, восхищенный блеск этих больших голубых глаз, устремленных на нее, на Николая I (казавшегося еще более высоким и внушительным в своей австрийской гусарской форме) и на блестящую толпу гостей, разукрашенную драгоценностями и звездами, – совсем новый мир, теперь великодушно открывающий перед молодым иностранцем свои двери.
Имя Жоржа Дантеса, хотя и оставленное для истории августейшей свидетельницей, затем выпадает из страниц петербургского общества до зимы 1835/36 года. В этом нет ничего удивительного. Светские столичные львы смотрели на Дантеса как на котильонного принца, приятного, жизнерадостного француза, чьи влиятельные друзья доставили ему место в гвардии. Однако удивительно, что его имя не упоминается немногочисленными истинными друзьями голландского посланника, такими, как Отто фон Брей-Штейнбург, поверенный в делах баварского посольства. В письмах графа Отто к своей матери Софи в Митау часто упоминается барон Геккерен, «остроумный и очень забавный человек, который был очень добр ко мне», но также «холодный и не очень приятный человек, однако способный оказывать истинные услуги тем, к кому он чувствовал благоволение». И все же ни слова о Дантесе, который был частым гостем элегантной частной резиденции, прилегавшей к голландскому посольству. Баварский и голландский дипломаты стали некой «неразлучной парой», их дружба выросла и укрепилась настолько, что Брей был серьезно обеспокоен, когда Геккерен серьезно заболел: «Я проводил с ним столько времени, сколько мог, и горько сожалел о своих скудных познаниях в уходе за больными. Он в таком состоянии, что едва замечает присутствие друзей». И опять ни слова о Дантесе, который, должно быть, проводил долгие и тревожные часы у постели посланника.
19 мая 1835 года граф фон Брей сообщает своей матери: «На днях я сопровождал Геккерена в Кронштадт… С большим сожалением должен был я расстаться с другом, который так много сделал, чтобы мое пребывание в этом городе было приятным. Мне будет не хватать его и в каждодневной жизни, и в моих привязанностях, и ни в каком отношении заменить его я не смогу. Он направляется в Баден-Баден… Мы вернулись из Кронштадта в Петербург в сильный шторм, на одном из судов Алексея Бобринского, работая наравне с членами экипажа, несмотря на ужасное недомогание». И опять ни слова о Дантесе, который находился на борту того же судна. Была ли личность французского офицера настолько бледной, что не стоила упоминания? Или ближайшие друзья Геккерена намеренно хранили молчание о его молодом друге? И если да, почему?
Жорж Дантес – Якобу ван Геккерену,
Петербург, 18 марта 1835 года
«Мой дорогой друг, ты не можешь представить себе, какое удовольствие доставило мне твое письмо и как оно меня успокоило, я ведь действительно ужасно боялся, что у тебя случатся судороги от морской болезни. Нам меньше повезло в нашем путешествии, поскольку наше возвращение было самой забавной, хотя и необычайной вещью – конечно, ты вспоминаешь ужасный шторм, который разыгрался, когда мы тебя покинули. Что ж, он становился все больше и больше, когда мы вошли в залив… Брей, который устроил такой шум на большом корабле, не мог решить, какому святому молиться, и немедленно предложил нам не только содержание обеда, который он ел на борту, но и всего, переваренного им в последнюю неделю, в сопровождении проклятий на всех языках».
Париж, начало лета 1989 года, спустя 152 зимы и 153 весны после смертельной раны, нанесенной Дантесом Пушкину. Чердак квартиры в шестнадцатом округе, серая исхоженная лестница, старые деловые бумаги, принадлежащие достойному пожилому владельцу квартиры, фотографии, открытки, печатные издания, личные письма. И затем внезапно то, о чем вы мечтали, но не смели и надеяться: связка старых писем из другой эры, другого мира.