Влас Дорошевич - Старая театральная Москва (сборник)
– Это надо взять-с!
Если б Шаляпин сорвался с басовой партии, – всякий сказал бы:
– Нездоров. Случайность.
Потому что всякий из газет знает, что у Шаляпина бас.
Но если бы что-нибудь случилось в «Демоне» —
Об этом страшно подумать.
Публика не любит смельчаков. Обыватель сам робок. Смелость ему кажется дерзостью и оскорблением. И когда смельчак режется, – для публики нет большего удовольствия.
Публика из газет знает, что у Шаляпина не баритон.
Её не проведёшь!
И это был поистине страшный момент.
Момент экзамена.
Публика сидела и думала:
– Это, брат, всё отлично! Мимика, пластика. Ты вот мне «мира» как подашь?
Артист был болен.
И, вероятно, не у одного из тех, кто любит этого великого артиста, захолонуло сердце, когда он запел:
Возьму я, вольный сын эфира,
Тебя в надзвёздные края…
И вдруг пронеслось и раскатилось по театру чарующе, и властно, и увлекательно. Могуче, красиво, свободно:
И будешь ты царица мира…
Можно было перевести дух.
Вопрос о «Демоне» был решён.
Публика, как голодная стая, которой бросили кусок, которого она ждала, – была удовлетворена.
Те, кто понимает в музыке, говорили в антрактах уже спокойно:
– Он споёт Демона!
И это говорили даже те, кто ничего не понимает. А это в театре очень важно.
Антракт был полон разговоров о Демоне, которого увидели в первый раз.
– Это врубелевский Демон!
– Врубелевский!
– Врубелевский!
И при этих словах, право, сжималось сердце.
Позвольте вас спросить, что ж говорили вы, когда этот безумный и безумно-талантливый художник создавал свои творения?
За что же вы костили его «декадентом» и отрицали за ним даже право называться «художником»?
Я не знаю, отравляли эти отзывы тяжкие минуты борьбы с недугом несчастного художника, резали ему крылья в минуты вдохновения, – или он держался единственного мудрого для художника правила:
– Никогда не читать того, что пишут про искусство в газетах. Никогда не слушать того, что об искусстве говорит публика.
Но за что же критики, бездарные, невежественные, ничтожества, ругались над художником?
За что те, для кого пишутся все эти картины, оперы, поэмы, – публика, как стадо баранов за глупым козлом, шла за этими «критикашками»?
За что?
За то, что он смел писать так, как он думает? А не так, как «принято», как «полагается», как каждый лавочник привык, чтоб ему писали?
Вы говорите о тяжести цензуры. Вы самые безжалостные цензоры в области творчества, с вашим:
– Пиши, как принято!
И если Шаляпин дал «врубелевского Демона», – это был вечер реабилитации большого художника.
Итак, Врубель заменил на сцене Зичи. Красивого, академичного Зичи.
До сих пор Демона играли по Зичи. И у прозаичных баритонов, «лепивших из себя Демона Зичи», – выходил больше послушник с умащёнными и к празднику расчёсанными волосами.
Шаляпин имел смелость показать врубелевского Демона.
И создание несчастного и талантливого художника сразу обаянием охватило толпу.
Ущелье, заваленное снеговым обвалом. Дикое и мрачное.
Решительно Коровин не даром проехался по Дарьяльскому ущелью.
От его Кавказа веет действительно Кавказом, мрачным, суровым. И среди этих скал действительно мерещится призрак лермонтовского Демона.
Нам кажется только, что Демона, когда он показывается в скале, не надо так ярко освещать.
Пусть он будет больше призраком. Меньше выделяется от серой скалы.
Не то его видно, не то это галлюцинация.
Это будет больше в тоне всей картины, таинственной, суровой, жуткой.
В этой картине, – с князем Синодалом, – Демону петь мало.
Но и здесь прозвучало нечто оригинальное, глубокое и интересное.
– Ночная тьма бедой чревата, и враг твой тут как тут.
Сколько Демонов мы с вами переслушали, и никому из них не приходило в голову принять этого «врага» на свой счёт.
Демон появлялся, как «человек», докладывающий, что сейчас выйдут татары на четвереньках.
«Враг» – это были татары.
И вдруг с глубокой, страстной ненавистью прозвучало:
– Враг!
Да ведь это Демон про себя говорит.
Он торжествует над Синодалом:
– Я, твой враг, здесь!
Какая рутинная область искусства – сцена.
Первому, кто пел эту оперу, не пришло в голову. Да так 20 лет никому в голову и не приходило!
Всякий пел, как другие.
Свойство Шаляпина – создавать художественные произведения из того, что у других проходит бесследно и незаметно.
И из безмолвного появления Демона над умирающим Синодалом Шаляпин создал картину. И какую картину!
Прямой, неотразимый, как судьба, бесстрашный, – словно огромный меч воткнут в землю, – стоит Демон над Синодалом.
Какой контраст между мучащимся смертным и спокойным, холодным, торжествующим бессмертным духом.
Каким властным, спокойным, величественным движением, настоящим движением ангела смерти, он поднимает руку, чтоб этим прекратить и жизнь, и борьбу за неё.
От этого медленно всколыхнувшегося над Синодалом чёрного одеяния Демона веет, действительно, веянием смерти.
Наконец-то мы увидали на сцене настоящий замок Гудала. Не те балетные декорации с цветами, величиной в юбку балерины, какими любовались много-много лет.
А настоящий кавказский замок владетельного князя.
Сторожевую башню, из-за которой светил бледный серп молодой луны. Суровые стены замка, из окон которого с любопытством глядели женщины. Огни, которыми трепетно освещён сумрак двора, где под открытым небом происходит пир.
Мрачностью и чем-то жутким веяло от тёмного двора. Что-то зловещее, казалось, носится уже в воздухе. И было в тоне всей картины, когда над коленопреклонённой толпой, в ужасе шепчущей молитвы, медленно-медленно выросла гигантская чёрная фигура.
«Не плачь, дитя, не плачь напрасно», – единственное, что слегка транспонировано Шаляпиным в Демоне.
Но красота арии от этого ничего не потеряла.
Красиво, скорбно звучала песнь Демона.
И, – мне кажется, – лучшее место этой арии – «он слышит райские напевы» – прозвучало увлекательно, картинно, как никогда ни у одного из певцов.
Какая чудная мимика и пластика в «Не плачь, дитя», «На воздушном океане» и «Лишь только ночь своим покровом».
Уста, почти готовые улыбнуться. Вдохновенные глаза. И увлекательный жест художника, развёртывающего чудную картину. Взглядом и лицом, движениями, звуками Демон рисовал картину за картиной.
Я спросил в антракте у одного из художников, – настоящих художников, – пения, считающегося лучшим Демоном:
– Откровенно, что вам нравится больше всего в исполнении Шаляпина?
Он ответил с восторгом:
– «На воздушном океане». Это превосходно.
А «На воздушном океане» – это образ Демона.
Он носится в оркестре, как воспоминание. И когда, в келье, Тамара тоскует, и перед ней рисуется в неясных мечтах образ Демона, – оркестр поёт ей:
– «На воздушном океане»…
В образе этой мелодии ей представляется Демон.
И спеть «На воздушном океане», значит – дать образ Демона.
А это было спето удивительно.
Звуки лились друг за другом, из звука родился новый звук, и казалось, что это один и тот же звук дрожит, тает, умирает и снова родится в очарованном воздухе.
Звуки – как «облаков неуловимых волокнистые стада».
Это был почти не человеческий голос. Вы не слышали перерывов для дыхания, ударений.
Это был «райский напев».
Какая-то чудная гармония «не здешней стороны».
«Самое красивое место русской поэзии» было передано действительно поэтически и полно неописанной красоты.
Могущественно, красиво прогремевшим из-за кулис повторением: «К тебе я стану прилетать», – заканчивается лирическая часть «Демона».
Подошло самое грозное. Трагедия.
Двор монастыря. Зима.
Яркая, лунная ночь. Оголённые стужей пирамидальные тополи кидают от себя длинные тени.
Декорация превосходна.
От неё веет горной ночью и раннею зимой.
Но нам кажется, что луна могла бы на момент зайти за тучу, когда между деревьев скользит тень Демона.
Эта скользящая между деревьев тень красиво задумана артистом.
Но свет луны слишком ярок. И в полусумраке появление было бы таинственнее и производило бы впечатление сильнее.
Не будем говорить, как было спето «Обитель спит». За всё время существования рубинштейновской оперы впервые вся эта сцена была повторена.
«Я обновление найду», – прозвучало восторженным гимном.
И сатанинской гордостью и торжеством раздалось:
«И я войду!»
Всегда, когда я слушал Демона, мне казалась странной эта сцена.
Ну, отлично. «Я обновление найду». Ну, раскаялся Демон, и кончено, кажется?
Чего же ещё-то останавливает его «добрый гений»?
И только когда это прозвучало сатанинской гордостью: «я войду», – сатанинской дерзостью переступить священный порог, – стало понятно появление на страже «доброго гения».