Евгения Федорова - На островах ГУЛАГа. Воспоминания заключенной
Хотя это известие отнюдь не успокоило меня, я была благодарна ему и за такие сведения. Наконец подошла машина — маленький открытый пикапчик с двумя скамейками по бокам.
— Хозяин еще не ушел? — спросил военный, усаживаясь напротив меня.
Шофер мотнул головой не то утвердительно, не то отрицательно, и мы поехали. Остановились у громадного тяжеловесного черного здания. «НКВД, очевидно», — подумала я и обрадовалась: «Ну вот и хорошо, без задержки. Завтра все выяснится, и я успею еще вернуться обратно. Бедный Владимир Александрович! Как-то он управляется один с туристами?!»
Мы поднялись вверх по шикарной широкой лестнице, мраморной, как показалось мне, прошли длинным коридором и остановились перед глухой дверью. Мой проводник, прежде чем постучать, выпрямился, приосанился, одернул гимнастерку, даже прищелкнул каблуками и только тогда уж постучал, почтительно и осторожно.
— Войдите!
Это был громадный кабинет, утопавший в сумраке; только на другом конце его на письменном столе горела лампа под низким абажуром. Она освещала стол и руки сидевшего за столом.
— Федорова Е. Н., — доложил военный.
— Давайте, — усталым голосом сказал человек за столом, и военный, приблизившись, положил на стол какие-то бумаги.
— Можете идти, — тем же тусклым усталым голосом отпустил его начальник.
— Cадитесь здесь, — он очистил мне место на краю стола и положил лист бумаги.
— Напишите Владимиру Александровичу, чтобы он собрал ваши вещи и отправил в Москву родным… Вы тоже поедете в Москву, — прибавил он.
— Как в Москву? — ахнула я. — Зачем же? Я ведь и так буду в Москве, когда кончится сезон на турбазе, теперь уже скоро! Ведь я живу в Москве, — пыталась я ему втолковать, — там моя квартира, мать, муж, дети! Я явлюсь туда, куда вы мне скажете, но сейчас я не могу оставить на базе Владимира Александровича одного! Поймите!
— Я ничего не могу изменить, — печально сказал он. — Вы поедете в Москву, и вы не вернетесь на Красную Поляну… Ну, пишите, — он встал. — Я скоро вернусь, тут вам никто не помешает.
Я осталась одна в этом погруженном в темноту и тишину кабинете. И тут впервые мне стало страшно. Бессвязные мысли закружились в голове, и на миг я поняла, что «приключение» оборачивается бедой. Но только на миг, к сожалению…
Он вышел и оставил меня одну с чистым листом бумаги в руках. Но этого мало. Он вышел и не убрал бумаг, лежащих на столе. Сколько раз видела я впоследствии, входя в кабинеты следователей, как они привычным, отработанным жестом смахивали все в ящик. Стол следователя всегда должен быть абсолютно пуст. Кроме бланков для допроса — ничего!
А он оставил. Оставил лежать на столе мой паспорт и «трудовой список», принесенные военным. А под ними, четко белея в свете лампы, лежал широкий лист бумаги, исписанный яркими зелеными чернилами, исписанный хорошо знакомым почерком… Теми самыми чернилами, тем самым почерком!
Я с ума схожу! Мысли несутся вскачь, теряя всякий смысл. Чернила… Письма… «Дорогая моя»… «Родное мое существо»… Опомнись, опомнись! Мало ли зеленых чернил! И что тебе мерещится в почерке? Опомнись!
Сердце колотится в бешеном ритме. Я все-таки заставляю себя перегнуться через стол и прочесть строки, лежащие ко мне вверх ногами. «Федорова Евгения Николаевна», — читаю я, потом еще какие-то строки, которых в волнении я разобрать не могу, и опять: «Федорова Евгения Николаевна».
Я откидываюсь в кресле и сижу в какой-то тупой прострации, не думаю, не чувствую. А время идет… Машинально пишу: «Дорогой Владимир Александрович, соберите, пожалуйста, мои вещи и отошлите домой в Москву, маме». Я хочу добавить, что не вернусь, но ручка почему-то перестает писать, и я опять сижу, ничего не соображая.
Я не взяла в руки эти листы с зелеными чернилами. Я их не прочла. А ведь они были оставлены для меня, чтобы я хоть немного поняла, хоть немного была бы готова к тому, что меня ждет! Правда, это ничего бы не изменило, но просто могло спасти от сумасшествия там, на Лубянке, где непонимание, безумная бессмыслица обвинений выматывали до потери сознания, до полного изнеможения. Этот усталый красивый человек хотел, чтобы я прочла «первичный материал» — донос.
Когда он вернулся минут через двадцать, наверное, то сразу понял, что я ничего не читала. Лицо его еще больше осунулось, и голосом деревянным, официальным он спросил:
— Написали?
Я протянула листок.
— Подпишите же!
Ах да, я ведь не подписалась! Я судорожно поставила какую-то закорючку.
Он позвонил, и тут же появился страж.
— Уведите, — устало приказал начальник.
Теперь я знаю, чем рисковал этот единственный человек, встреченный мною в «органах» за все долгие годы, в которые мне приходилось сталкиваться с ними. Единственный… И вряд ли он пережил 1937-й.
Остаток ночи я провела в закутке рядом с комнатой дежурного; а наутро в вестибюле меня ждали двое конвоиров и с ними человек в штатском, в помятом костюме и без галстука. И еще по каким-то малозаметным признакам безошибочно можно было сказать, что это не «начальник», а арестованный, как и я.
Так оно и оказалось. Был он директором одного из сочинских санаториев, арестован уже несколько дней назад и так же, как я, ничего не взял с собой при аресте, уверенный, что наутро вернется домой. Так же, как меня, его отправляли — куда? Этого ему не сообщили, но он думал, что тоже в Москву. Однако в Ростове мы с ним расстались и больше никогда не встретились.
В Сочи ему разрешили позвонить домой, чтобы жена собрала необходимые вещи. И теперь по перрону к поезду спешила, волнуясь, хорошо одетая и причесанная женщина, едва волоча два громадных чемодана. Она еще издали увидала нашу группу — конвоиров, меня и мужа.
— Гриша, Гришенька, — залепетала она, и частые слезинки закапали с накрашенных ресниц. Она хотела обнять мужа, но конвоир вежливо, но решительно отстранил:
— Не положено, гражданка! Передачу разрешено, а свидания — не положено!
Видя, что кругом собираются любопытные, конвоиры подхватили чемоданы и стали теснить нас к дверям вагона: «Заходите, заходите!»
Мы поднялись, и Григорий Григорьевич — так, кажется, его звали — с площадки вагона прокричал жене:
— Не беспокойся, Натуся, я скоро вернусь! Это просто недоразумение, не беспокойся!
Мы вчетвером заняли целое купе; Григорий Григорьевич до отхода поезда все стоял у окна и теперь уже знаками объяснял жене, чтобы она успокоилась и что он скоро вернется. А она стояла под окном и все вытирала платочком бегущие по щекам слезы.
Конвоиры были молодыми и то ли плохо еще вымуштрованными, то ли и в самом деле сердечные люди попались, только они быстро нарушили «правила» и вскоре разговорились с нами, особенно когда выяснилось, что один из чемоданов Григория Григорьевича набит всякой снедью, да еще какой! Тут были и копченая колбаса, и грудиночка, и жареная курочка, и котлеты, да и бутылочку «столичной» заботливая Натуся не забыла уложить. А на десерт — и яблоки, и груши, и виноград!
Конечно, вряд ли конвоирам положено выпивать с арестованными, но соблазн был велик, а в купе никого кроме нас. Они, эти молодые парни, от души посочувствовали нам, арестованным по недоразумению, но и успокоили, авторитетно заверив, что уж «там-то» разберутся, что где-где, а уж «там» ошибок не бывает!
— Ежели сволочь какая, шпиен там или вредитель — того, конечно, к стенке, а если человек невиновный — выпустят и обратно на работу предоставят — это уж точно, вы не сумлевайтесь!
Рассказали и про себя, про свои колхозы, где живется нелегко, заработки на трудодни никудышные да и работников в семье мало, ребятня — мал-мала меньше, а они, старшие, только начали военку отбывать. Так незаметно доехали мы до Ростова. Даже в машине, которая за нами приехала, конвоиры продолжали еще дружески болтать, хотя и вполголоса, чтобы шофер не услышал. Только у подъезда Ростовского НКВД они приняли вид и тон вполне официальный и в огромном вестибюле один из них лихо скомандовал: «Приставить ногу!»
Григория Григорьевича куда-то увели, а меня опять посадили в закуток, очевидно намереваясь поскорей сбыть с рук и отправить дальше. День я коротала со своим Сельвинским, многие стихи уже заучила наизусть, всякие несуразные мысли от себя гнала, все более укрепляясь в том, что «там», несомненно, разберутся и мое «приключение» кончится благополучно.
К вечеру я немножко вздремнула, а часов в десять загремела задвижка, и я была выпущена в вестибюль. Громадный вестибюль Ростовского НКВД сиял огнями. Хрустальная люстра посередине, лампы в углах лепного потолка, светящиеся шары на мраморе лестниц. В первую секунду я даже зажмурилась после полумрака своей кладовочки.
В середине вестибюля, составляя как бы каре, стояли четыре конвоира с автоматами в руках. Автоматы были направлены на единственное существо, стоящее в центре. Это была девушка с копной распущенных вьющихся волос и с огромным, плохо увязанным узлом, который она прижимала к себе двумя руками. Девушка рыдала на весь огромный вестибюль.