Людмила Гурченко - Мое взрослое детство
Папа прекрасно знал, что надо говорить «бигуди» и «колготки», но это были нерусские слова. Несерьезные, глупые, он чувствовал, что из них можно вытянуть смешное. Он их и перевернул на свой лад: бегуны и колгоспы.
Мы долго не могли дать имени карликовому пинчеру, которого я купила папе. По предложению актрисы с «востроватым лицом» мы его назвали Федором. Папа был возмущен!
«Як можно поганить русское имя! Это грех. Собака есть собака». И назвал свою любимую собаку Эдик.
Федя — это русское, а бигуди, колготки...
Папа уже умер, а Эдик-Федор все еще ждет своего хозяина... При нем мы не произносим имя «Марк». Пинчер лает, зовет Марка, ищет его... Вот уже семь лет!
«Внученька, моя богинька, моя клюкувка. Вот дедушка умреть, а ты ему цветики на могилку принесешь, поплачешь, и дедушке легчий станить». Везде после папы оставался след, память, истории...
«Чтобы не сидеть у дочурки на шее», папа, против нашего желания, устроился работать ночным сторожем. Служебным собакам возил колбасу и сахар, даже в выходные дни. И за свой счет на работе сам сделал всю проводку, заменил всюду лампочки. Там уже давным-давно работают другие, а папины лампочки все горят. И всем светло!
Он любил меня, свою внучку Машеньку, обожал своего карликового пинчера Эдика-Федора... Но больше всех на свете папа любил маму! При ней он был весел, жизнерадостен, любил «кровенных», увлекался «приятными дамочками», но! мамы не было — на душе у папы был мрак. Когда она задерживалась в городе, у портнихи, он уже нетерпеливо ходил по квартире, по двору, по Клочковской — туда-сюда, туда-сюда. «Ну что у швейки так долго делать? Вже три плаття можно пошить... ее ж усе ждуть. Во, якой несознательный человек».
Если мама уезжала в санаторий, он ей писал такие жалостливые письма, что мама, не отбыв до конца срока, приезжала домой и больше в санаторий не собиралась. А в 1959 году у меня родилась Маша. И мама приехала в свой отпуск ко мне в Москву. Мы с ней были так дружны, мне было легко с ней. И вдруг через неделю приходит срочная телеграмма из Харькова: «Леля. Выезжайте немедленно. Марку очень плохо. Соня».
Мама сразу почернела, побежала на вокзал и уехала первым же поездом в Харьков. А через три дня пришло от нее письмо: «Я неслась с вокзала. На ходу выпрыгнула из трамвая, думала, разобьюсь. Ведь у него с сердцем — ты знаешь. Он может в любую минуту... Уже около ворот слышу баян, и папа заливается частушкой. Представляешь? Паштетик в гостях, играют в два баяна. Я как вскочила в комнату! Представляешь, какое лицо у папы, когда его застают врасплох? Я к Соньке — думала убью ее. «Леля! Я не виновата! Он же вчера болел. Я ему только что банки ставила, а сейчас он уже поет».
Все остальное я уже знаю. Я слышу, как тетя Соня говорит: «Он же самашечий! Вы все самашечии! И зачем я только его послушала! И наверху соседи самашечии... Те — просто кусок Гитлера!» Я вижу своего папу — опять несчастного, больного, слабого. Я слышу, как он говорит: «Лялюша, прости. Я вже не мог дождаться. Аккынчательно без тебя присох. Думав, ты ще не скоро собересся. А ты вже вОна. Вже и дома. Ах, ты ж, крошка моя ненаглядная». И мама уже забыла про телеграмму, про поезд, трамвай и про то, как она услышала баян и папину любимую частушку:
Эх, сыпь, кума, ладь,
Кума, дело не подгадь!
Ах, сыпала и ладила,
А дело не подгадила!
Я живу в Москве самостоятельно уже двадцать семь лет. Часто очаровывалась, преклонялась, восхищалась. А потом проходило время — и я удивлялась, неужели этот человек мог меня восхищать?
В Институте кинематографии я восхищалась одним человеком. Когда я его впервые увидела в студенческой столовой, у меня чуть поднос не выпал из рук: «Высокий, чернявый сокол». Таких красивых и совершенных людей я видела только в детстве на экране. Он пел, играл на гитаре, был умен, неожидан, остроумен и очень популярен среди женщин в институте. Я стеснялась своей провинциальности, была зажата; я даже не слышала о существовании того, о чем он смело рассуждал. Он цвел таким буйным и роскошным цветом, что никого вокруг не оставлял равнодушным. Всех в себя влюблял. И меня тоже.
Прошло время. Он располнел, поседели виски, поредели зубы. Никто бы не поверил, что не так давно он был неотразим. Очень изменился. А как заговорил! И юмор, и остроты, и рассказы, и небылицы, и претензии — те же, как будто слышишь все в том же 1958 году. Он весь, вместе со своими историями и гардеробом, остался там, в шестидесятых годах. А время ушло вперед.
А были в институте и другие. Приезжали из деревни или из небольшого провинциального городка, ходили тихо, стараясь не бросаться в глаза, даже вызывали удивление — почему их вообще приняли в Институт кинематографии? За что?
Проходили годы. И они становились лидерами в кино.
Мой папа в искусстве ничем себя не проявил, а о лидерстве и речи нет... Но тот, кто его узнавал, сразу понимал, что имеет дело с человеком незаурядным из самой гущи народа.
Есть люди, которые, видя, что собеседник умнее, тут же круто меняют свои убеждения, подстраиваются к другой точке зрения. Они окручивают умного собеседника, как плющом.
Папа никогда не юлил, не был подобострастным, на все имел личное мнение и говорил, что думал, говорил открыто. И умные люди восхищались его речью, им не мешало отсутствие у папы большой эрудиции. Он все компенсировал своей неповторимой самобытностью.
В Москве папа очень скоро сориентировался и больше не задавал мне глупых вопросов «про кинематографию». И верил в меня теперь даже больше, чем раньше. "Терпи, дочурка, твое время ще придет... Значит, судьба твоя такая. Хорошага человека судьба пожметь-пожметь и отпустить. Твое счастье упереди. Вже скоро. Вот-вот..."
Весной 1973 года я неожиданно начала сниматься сразу в трех интересных ролях. В фильмах «Дети Ванюшина» и «Открытая книга» — во второстепенных и в главной роли в фильме «Старые стены».
Двенадцатого июня я приехала домой со съемок фильма «Старые стены». Я хорошо помню, что это было двенадцатого июня 1973 года, потому что этот день был последним, проведенным с папой. Через пять дней он умер. С утра он помылся в ванной, в горячей воде, как всегда. Я его покормила, рассказала о работе, о здоровье... Он был «радый», что я с ним, что я наконец-то приехала.
Он попросил сделать музыку потише.
— Что это теперь за музыка! Так гремить...
— Папочка, это опера «Иисус Христос».
— Як? Опера про бога?
— Да, американская рок-опера.
— Во, что вздумали американцы. И в опере до бога добралися!