Марина Цветаева - Автобиографическая проза
— Папа, а на меня государь посмотрел! — Так на тебя и посмотрел? — Честное слово! — Отец философски: — Все может быть, нужно же куда-нибудь смотреть. — И перенося взгляд с меня на последний портрет матери, где она так похожа на Байрона: — Вот и открыл Музей.
И оглядываясь еще дальше — на другого путеводного женского гения, со всей силой творческой и старческой благодарности:
— Думала ли красавица, меценатка, европейски-известная умница, воспетая поэтами и прославленная художниками, княгиня Зинаида Волконская, что ее мечту о русском музее скульптуры суждено будет унаследовать сыну бедного сельского священника, который до двенадцати лет и сапогов-то не видал…
1933
ОТЕЦ И ЕГО МУЗЕЙ
I. ШАРЛОТТЕНБУРГ
(Перевод А. Эфрон)
Мне скоро шестнадцать. Асе — четырнадцать. Три года тому назад умерла наша мать.
Шарлоттенбург близ Берлина. Знойное время дня и года. Водопады, потоки, обвалы солнца. Устрашающая девическая мода тех лет: длинные юбки, длинные рукава, тиски обшлагов и пройм, капканы воротников. Не платья — тюрьмы! Черные чулки, черные башмаки. Ноги черные!
— Папа, долго еще!
Шагаем уже добрых полчаса, а час ходьбы с отцом стоит целого дня с иным скороходом.
— Скоро, скоро, еще минут пятнадцать-двадцать, не больше! Отец мой — страстный, вернее — отчаянный, еще вернее — естественный ходок, ибо шагает — как дышит, не осознавая самого действия. Перестать ходить для него то же, что для другого — перестать дышать. Мы с сестрой, пыхтя, следуем. Идем гуськом — отец впереди, за ним — я, за мной — Ася.
«Городок Шарлотты» (какой-нибудь «Великой», должно быть, раз назван ее именем) — Шарлоттенбург вымер начисто. Ставни закрыты. Вокруг — ни собаки. Единственные собаки на улице — мы. Сказала: «закрытые ставни». А есть ли они вообще? Ставни? Дома? — Не знаю и знать не могу, так как иду, не поднимая головы, загипнотизированная движением собственных черных ног по белой мостовой.
— Папа, скоро? — это опять Ася спрашивает, я же, из гордости врожденного пешехода — и прочих своих гордостей — молчу.
Шесть черных башмаков по белой мостовой.
Два впереди, два вслед, два замыкающих.
Но не может же так длиться вечно! Надо что-то придумать. И — придумываю. Все это — только сон. Я сплю. Потому что такой жары — до седьмого пота, такого раскаленного света, словом, такого ужаса просто не может быть. И поскольку любому, даже самому долгому сновидению срок — три минуты, не более, значит, я не успела устать. Даже во сне.
Стоило лишь убедиться — усталости как не бывало.
И — голос отца:
— Вот мы и пришли.
Громадная, если не бесконечная, Gipsabgьsserei: склады гипсовых слепков с мраморных подлинников. Статуи, статуи, статуи.
— Вы у меня молодцы, шли — не ныли, — говорит отец, вытирая лоб, — в награду дарю каждой по слепку, пока мы тут побеседуем с господином директором. Будьте умницами, мы недолго.
Итак, мы с Асей одни в зачарованной стране, одни — странно-черноногие среди всех этих застывших, бело- и голо-ногих. Начинаем поиски, от статуи к статуе, от торса к торсу, от головы к голове. По правде сказать, я не очень люблю скульптуру. Вот если бы отец предложил мне вместо двух слепков на выбор две книги, я бы тотчас назвала с десяток самых вожделенных. Но — делать нечего. Постараемся хотя бы напасть на что-нибудь не слишком статуйное.
Расходимся в разные стороны, чтобы, упаси господи, не выбрать одно и то же. Время от времени, как в лесу за грибами:
— Ау-у! Нашла?
— Нет еще, а ты?
— И я нет.
— Ты меня видишь?
— Вижу!
— Ты где?
— Здесь!
Игра в прятки среди статуй. Наконец вопль Аси:
— Есть! Кажется, мальчик!
Полная ревнивого любопытства, я бы помчалась на ее голос, но не очень-то тут помчишься. Пробираюсь, даже протискиваюсь.
Действительно, мальчик. Наш сверстник, даже, пожалуй, моложе — и с нашей челкой на лбу. Не статуя, не торс — голова.
— Нравится?
— Для тебя — да, для себя — нет.
Не успеваю скрыться в дебрях человеческих окаменелостей, как снова — зов.
— Еще нашла! Опять мальчик! Подхожу, и, вглядевшись:
— Никакой это не мальчик.
— Мальчик!
— Говорю тебе — не мальчик.
— Ну, знаешь, ты с ума сошла, если считаешь это — девочкой!
— А я и не говорю, что девочка. Скорее — ангел.
— А крылья?
— Значит — греческий ангел. Или римский. Во всяком случае — не человеческий мальчик.
— Человеческий — не человеческий, зато у меня их два, а у тебя — ничего.
И правда — ничего. Потому, что хочу чего-то очень своего, не выбранного, а полюбленного с первого взгляда, предначертанного. Что не менее трудно, чем найти жениха.
Ах, если бы здесь была голова Бонапарта! Я давно бы схватила ее, притиснула бы к груди — но он родился куда позже Греции и Рима! Ну а Цезаря мне не нужно; Марка Аврелия тоже.
Остается продолжать поиски среди женщин.
И — вот она! Вот — отброшенная к плечу голова, скрученные мукой брови, не рот, а — крик. Живое лицо меж всех этих бездушных красот!
Кто она? — Не знаю. Знаю одно — моя! И так как столь же моего мне больше не найти, и так как мне ничего (никого!), кроме нее, не нужно — не раздумывая присоединяю к ней некую благонравную и туповатую девицу с чем-то вроде шарфика на волосах — первую попавшуюся!
Найдя — прогуливаемся.
— Конфетку хочешь?
— Давай!
В моих, уже слипшихся, пальцах капелькой крови — кислый русский леденец, носящий французское — времен их эмиграции? — название «монпансье». Переглядываемся и — одним и тем же молниеносным движением вталкиваем: Ася — зеленую, я — красную конфету в разверстые пасти: Льва — (Ася), Героя — (я).
До чего же этот изумруд и этот гранат оживляют белизну гипсовых языков!
Сестра, засунув руку поглубже:
— Знаешь, у них нет глотки. Совсем. Там, внутри, — тупик! (Голос отца: «Ася, Муся!» — «Сейчас, папа!»)
— Надо их вынуть!
— Нет, оставим!