Иосиф Кунин - Римския-Корсаков
Это было тем ощутимее, что отношение самого Римского-Корсакова к «Золотому петушку» резко колебалось. Решающим моментом была при этом оценка места новой оперы в новой музыке. «…Сочинял «Петушка» денно и нощно… Вышла опера длиною вроде «Майской ночи», — писал он Кругликову 31 августа 1907 года. — Думаю, что будете ею довольны. Гармонию местами довел до величайшей напряженности, для меня: «Нате ж, декаденты, выкусите!
А я все-таки до декадентства не унижусь, кривляки порнографические!» Этот веселый и сердитый задор победителя в трудной борьбе слышится и в разговорах с Ястребцевым. То он сразу после окончания оперы объявляет, что ему надоела вычурная гармония и вообще так называемый новейший стиль и теперь ему хотелось бы в отличие от речитативно-ариозного, по преимуществу, «Петушка» написать специально вокальную оперу. Да и сочинял-то он «Золотого петушка», как в свое время и «Кащея», почти исключительно, чтобы доказать, что и его краюха не щербата. Тут если и не совсем шутка, то полушутка, характерное для Корсакова подтрунивание над самим собою; в том же духе и оброненное в беседе с Ястребцевым замечание об остро диссонантной, таинственной и мрачной музыке в начале второго действия — «это взятка декадентству». Нет сомнений, что на самом деле композитор гордится применением крайних художественных средств к новой, действительно требующей этих средств задаче. Когда молодой даровитый критик[37] похвалил его за «чисто штраусовскую смелость» вступления к «Золотому петушку», Римский-Корсаков с досадой ответил: «Я никогда не отличался особой трусостью по части новых гармоний, но только сочинял их в пределах здравого смысла».
Он мог бы повторить свою мысль: «В искусстве дурно только уродливое; напротив, не уродливое, а только крайнее именно и желательно; оно-то и двигает искусство. Лист был крайний, Берлиоз тоже, Вагнер тоже, и мы были такими же…»[38].
Двигал ли «Петушок» искусство вперед? Порой автор сомневался в этом. Он мерил свои последние оперы крупной мерой, временами проявляя крайнюю придирчивость и несправедливость. Ведь к самому себе он умел быть не только беспощадно справедливым, но и беспощадно несправедливым.
Но с какой радостью узнает он от Лядова, что тот в великом восторге от «Золотого петушка»! С какой болью, с каким гневом принимает несуразные требования цензуры, чующей в либретто крамолу, но не умеющей, по обычной тупости, оценить ее степень! Как жаждет постановки, как надеется и отчаивается.
Снова дирекция императорских театров проявляет трусливую близорукость. На этот раз она пасует перед возражениями московского генерал-губернатора. Чтобы опера пошла на сцене, сперва хотя бы в Частном театре С. И. Зимина, преемнике мамонтовского, понадобилось многое. Понадобилось целых полтора года. Понадобились переделки в либретто, обратившие царя Додона всего только в воеводу… Понадобилась смерть Римского-Корсакова.
Он умер летом, в душную грозовую ночь на 8 июня 1908 года в Любенске. Он был необыкновенно добр и внимателен к друзьям и членам семьи в эти последние свои месяцы, когда приступы удушья стали учащаться и приобретать угрожающий характер. Вся мягкость его натуры, годами прятавшаяся в твердой скорлупе, стала видимой всем. Невозможно без глубокого. волнения читать его последние письма, записи Ястребцева о встречах, короткие, но полные любви упоминания о днях его болезни в письмах Лядова. Он ждал смерти и был спокоен перед ее лицом.
«Мне теперь уже пятьдесят девять лет, — еще пятью годами раньше говорил он И. Ф. Тюменеву. — Жизнь, в сущности, прожита… Смерти я, по правде сказать, не боюсь. То есть, быть может, когда она наступит, я н испугаюсь, но теперь не боюсь. Что же, думается, прожил я на свете назначенный срок; никому худого не сделал; работал; что мог, по своим силам, выполнил, — чего же еще».
Мысль о загробной жизни была чужда и несимпатична ему. Художник и мыслитель, он чувствовал прекрасное в жизни и знал красоту завершенного жизненного подвига. «Обратите внимание на это чудесное дерево, оно положительно вещее, — сказал он Ястребцеву в свою последнюю осень в Любенске, проходя мимо любимого ясеня. — Листья его не желтеют, но стоит ему только почувствовать приближение мороза, и вся листва его как-то вдруг сразу осыпется».
Он сам был таким ясенем и осыпался сразу, когда ни единого листка его творчества не успело коснуться увядание.
ГЛАВА XIX. В МЕРТВЫХ НЕ ВМЕНЯЙ ТЫ НАС, МЫ ЖИВЫ
Летом 1905 года Римский-Корсаков написал В. В. Стасову удивительное письмо. Можно спорить со взглядами, в нем выраженными, нельзя не уважать их. Он писал, что смерть сама по себе, как закон бытия, прекрасна. Что может быть ужаснее вечной жизни? — спрашивал он. — Все будут умирать, а я буду жить? Да это ужасно! А если никто не будет умирать, так ведь это станет похоже на рай земной или на царствие небесное. Боже, какая неинтересная скука! Для чего же тогда жить? Чтоб не развиваться? Стоять на месте? «А как хорошо, — продолжал он, — что нет будущей загробной жизни (я верю в то, что ее нет). Каково было бы смотреть оттуда, как то, над чем трудился и что любил, умирает и забывается… Любил я, положим, Глинку, и вот пришло время, когда Глинку забыли и он стал никому не нужен. И какая справедливая эта смерть, этот абсолютный ноль! Ни наград, ни мщения-… Ну, а пока живется, надо жить, и жизнь любить надо, и я ее люблю и умирать не желаю…»
Пятьдесят лет слишком минуло со дня смерти человека, писавшего эти строки. Глинку не забыли на его родине. Помнят ли Римского-Корсакова?
Трудный путь прошел он при жизни, знал годы дружбы, недолгие годы славы и годы горького одиночества. Преувеличенные хвалы претили ему бесконечно. «Прошу Вас, — писал он Н. Ф. Финдейзену в 1898 году, — не называйте меня на столбцах Вашей музыкальной газеты гениальным, как это Вы сделали в последнем нумере. Это неверно, — я знаю это наверное и заявляю это Вам… Никто этого не может знать так хорошо, как я сам…» Порою его охватывало отчаяние и труд целой жизни казался бесплодным, а оценки, сложившиеся в дружеском кругу, условными и шаткими. И все же, можно думать, в свои последние годы он понимал, какое бесценное наследие оставляет. После 8 июня 1908 года наступила великая проверка.
Она продолжается и по сей день. Музыка Римского-Корсакова живет, и живет ее действующее, активное начало. Обильные всходы посеянных им семян зеленеют на родной почве и далеко за рубежами. В острогротесковых зарисовках С. С. Прокофьева и в его целомудренно-сдержанной лирике мы встречаем порою отголоски «Золотого петушка» или «Снегурочки». Благоухающая ароматами или необузданно-бурная музыка А. И. Хачатуряна находится при всех различиях в кровном родстве с узорчатым Востоком Корсакова. А скольким другим, пока еще менее известным, композиторам привелось пить из чистого источника корсаковского творчества!