Мирослав Дочинец - Вечник. Исповедь на перевале духа
Я поднялся и приблизился к картежникам.
«Монаху карты не давать, он читает масть сквозь картон!» - взвизгнула какая-то шавка. Меня называли Монахом, хотя я им не был. А карты в самом деле «читал» издалека. Нехитрая штука! Но еще лучше я читал их лица.
«Этого человека я знаю, - сказал я. - И я его заберу».
«Хо! Не лепи горбатого, Монах. Ты не мог с ним корешиться - фраерок-то из-за бугра. В натуре».
«Я чалился с ним в «крытке» на Твердой земле», - врал я напропалую.
«Не банкуй, мужик, не лезь в нашу правилку!» - пригрозил кто-то из шоблы.
«Я все сказал!» - отрезал я.
Тогда с матраца подал голос законник Гнот:
«Остынь, Монах, не ломай игру. Ты правильный пассажир, хотя и не в законе. О твоих подвигах тундра шуршит. Мы не переходим твоей дороги, однако и ты нас уважь, горемычных...»
«Извините, бью челом»,- покорно склонил я голову и отвернулся, чтобы идти.
Но его заискивающий голос подсек меня:
«Стопорни, Монах, не суетись. Если тебе непременно надобно это тело, забирай его. Но шкары пусть снимет».
«Нет, он пойдет в своей обувке, - бросил я. - И в своей одежонке, возвращенной вами непременно».
«Ты припух, мужик, в натуре. Я только что выиграл его шмотки, а сейчас выиграю и шкары...»
«Сегодня выиграешь мизер, Гнот, а завтра можешь проиграть все», - молвил я очень спокойно, однако с металлом в голосе.
Матерые урки хорошо понимали слова, а еще лучше то, что скрывалось между ними. Настороженным взглядом я уловил, как несколько рук дернулось к пазухам.
Нет, они не набросились бы на меня с заточками. Я уж был не тот желторотый этапник из скотного вагона. Во- первых, здесь было кому за меня заступиться. Затылком я чувствовал, как твердеют челюсти литовских «лесных братьев», как поскрипывают нары «Галицкой ассамблеи», как заворчали в дальнем углу грузины. Возможно, и не пришлось бы звать на помощь власовскую гвардию из соседнего барака... Во-вторых, смерть, как некую категорию, я уж давно ставил ни во что, ведь она здесь скорее освобождала, чем губила. В-третьих, они хорошо понимали, что как банщик, я могу сделать с голой братвой все, что угодно, - пустите в парилку отравляющую дезинфекцию, подсыпать в одежду какую-то заразу (было уж - неделю чесались до кровавого струпья, пока я не помог в беде); в конце концов, я мог сжечь их в бане живьем. В-четвертых, я был им нужен, как никто. Лечил застарелый сифилис, умел из тундровых грибов вытягивать дурман, мог мгновенно зашить рану подрезанного и вылечить ее...
«Ша! - рявкнул Гнот. -Что это вы все окрысились? Резве мы не должники этого человека? Разве не ходим к нему с поклоном, когда припечет? Или мы в натуре разучились долги отдавать?»
Стриженные головы неохотно закивали.
«Я тоже свои долги не забываю, Гнот», - сказал я.
«Слышали, братва? Забирай, Монах, своего оленя и его вонючие лохмотья. Тут и без них дышать нечем», - и Гнот принужденно захохотал. И «братва» вокруг заухмылялась тоже, хотя никому не было смешно.
Владелец шикарных желтых краг, которому я пришел на выручку, оказался греком. История этого молодого судновладельца из острова Крит неимоверна. Международная организация Красного Креста собрала со всего света вещи для пленных Второй мировой войны, густо рассеянных по ГУЛАГу, и зафрахтовала его судно, чтобы доставить груз по назначению. Захариос, так звали молодого грека, причалил к тихоокеанском порту Ванино, ставшем пересыльным пунктом, откуда зеков (около двух миллионов) перевозили баржами на Колыму. Судно приняли, разгрузили, а судовладельцу сказали: «Благодарим покорно и до свиданья!» - «Нет, - сказал Захариос, - я уполномочен Красным Крестом доставить вещи тем, кому они должны принадлежать. Хочу лично присутствовать при раздаче. Я хочу сам побывать на Колыме».
- «Чудесно! - ответили ему.
- Побываете! Непременно...»
Открыли дело, нашли «свидетелей», учинили допрос с пристрастием. Вскоре грек сознался в «шпионаже» и схлопотал полтора десятка лет лагерей.
В «золотой» зоне Захариосу катастрофически не хватало той одежды, которую я отвоевал. Привыкший к палящему солнцу, он мелко дрожал даже у раскаленной «буржуйки». А в забое сразу же обмораживался, кожа покрывалась пятнами, собиралась в гармошку морщин. Я пошил ему из фуфайки рукавицы и бурки, которые он обувал на свои щеголеватые краги. От греха подальше. Однако и это не помогало. Захариос (Память Господня) терял силы и память, высыхал от пронизывающей стужи и голода. Время от времени я просил знакомого врача-немца Альфреда, чтбы положил грека в госпиталь. Тот соглашался, ведь и сам не раз обращался ко мне в безвыходном положении, когда нужно было установить диагноз офицеру либо кому-то из цивильной прислуги. В теплом спокойствии Захариос выздоравливал. И в его глазах вновь вспыхивал оливковый блеск.
Я терпеливо учил его простым, но весьма важным тюремным премудростям. Не думать о завтрашнем дне, ибо это убивает. Ничего не бояться - чему быть, того не миновать. Ничего не просить, все добывать самому. Никому не верить. Ни о чем не жалеть. Не считать дни. Меньше лежать, больше двигаться. Не набивать желудок кое-чем. Не мыть посуду, не вытирать грязным полотенцем тело. За все браться своими руками. Не бояться сложного, бояться простого. Верить. Молиться.
Вкрадчиво заползала колымская весна, и в нашей мартирии, предвиденной отцом Паисием, наступало облегчение. Добывались зеленые витамины, а иногда и какая-нибудь птица или рыбина. Радовались скупому, как улыбка мачехи, солнцу. Режим становился мягче. Я в бега той весной не ударялся, боялся за грека. А тащить его с собой - загонять неповинного на новый срок.
Захариос ожил, постепенно почти притерпелся к зоне. Ибо совершенно привыкнуть к этому нормальный человек не может. За кружкой кипятка он рассказывал мне о своем острове, где почти не бывает тени, где оградой служит живая изгородь из пахучего олеандра и роз, где белый хлеб умокают в зеленое масло и запивают красным вином, где под деревья стелят холсты и палками сбивают лиловые оливки, похожие на глаза газели.
Четыре моря омывают остров Зевса, и лишь Эгейское море мерцает девятью блестками. По этому морю охотнее всего плавал Одиссей, царь Итаки. Сколько того моря - за неделю-другую можно обойти, а он путешествовал двадцать лет. Видать, удалой был бродяга этот Одиссей!
Я рассказал Захариосу о том, что слышал от почтенного Джеордже про Одиссеев сыр.
«То правда, - подтвердил он. - Для грека домашний сыр - что отцовский завет. А вино из родной лозы - как глоток любви».
Мореплаватель, он много рассказал мне о морях. А я почему-то спросил про реку Гераклита: действительно ли можно войти в эту реку на его родине дважды?