Андрей Макаревич - Всё ещё сам овца
Может быть, на свете есть несколько человек, не уступающих Коле Васину в информированности о жизни «Битлз». Какой-нибудь Хантер Дэвис. Не знаю. Но всезнание Коли меня поражало. Поражало, как он все это собрал по крохам, живя в Ленинграде, и на какой любви все это было замешено. Его можно было спросить, что, скажем, делал Джон одиннадцатого августа 1964 года часов в восемь вечера, и в ответ шел немедленный рассказ, причем, произнося имена битлов, Коля заикался от нежности.
Его хата надолго стала моим любимым местом в Питере. Я мог оставаться там на несколько дней и, когда Коля уходил на работу, брал один из его альбомов и читал до вечера. Альбомы Коля делал сам. Их невозможно описать — их следует видеть. Это были неподъемные фолианты, содержавшие жизнь битлов в статьях, текстах песен, фотографиях, его же, Колиных, картинах и картинках, а также комментариях. Это великий труд, пропитанный такой неподдельной любовью, что от осевшей в альбомах Колиной энергетики они чуть не светились в темноте.
Коля был максималист. Он или любил — до удушения в объятиях, — или не любил совсем, отводил глаза, физически не мог сказать что-то хорошее, если ему не нравилось. Да что я все «был» да «был». Жив Коля Васин, слава богу, и давно переехал с дикой Ржевки в центр Питера и перевез свой музей, только вот смерть Джона Леннона сильно его согнула, и, может быть, от этого он оставил себя в том, что было до восьмидесятого года. Может, так оно и надо. Я его вижу иногда и очень его люблю.
Четыре раза в год — в дни рождения Джона, Джорджа, Пола и Ринго — Коля устраивал грандиозные, чисто питерские сейшены в их честь. Энергия его не знала границ. Художники рисовали плакаты и картины, музыканты разучивали песни именинника специально к этому дню. И все это происходило абсолютно без участия каких-либо денег, что приводило в изумление и неверие бдительных ленинградских ментов. Сейшены проходили с огромным количеством групп, в конце они обычно играли что-то вместе — дух праздника приближался к религиозному. Даже портвейн в туалете пился одухотворенно, только за битлов, и ни в какое безобразие это не переходило. Я пару раз побывал на этих днях рождения и унес грустное чувство, что питерская музыкальная тусовка как-то дружнее московской (хотя и в столице все мы были друзья).
Я не мог представить себе такого по-детски чистого, альтруистического всеобщего собрания людей, такого общего просветления в столице нашей родины. А может быть, у Москвы просто не было своего Коли Васина.
Мы не оставались в долгу и по мере своих сил вытаскивали питерские команды в Москву. В качестве рупора использовался Архитектурный институт, где я как-никак все еще учился. Таким образом Москве были показаны «Аквариум» и «Мифы».
Московско-питерская музыкальная дружба доросла до того, что по окончании одного из наших наездов на Ленинград солист «Мифов» Юрка Ильченко отказался расставаться и вместе с нами укатил в Москву. Причем решение было принято прямо на вокзале минут за пять до отхода поезда, а так как все имущество Ильченко состояло из гитары, которую он притащил с собой, — никаких проблем не возникло.
Юрка вообще был (да, наверное, и остался) необыкновенно легким человеком. Я, пожалуй, легче и не встречал. Он был настоящий человек рок-н-ролла. Деньги у него тогда в принципе не водились, а если случайно и появлялись, то расставался он с ними с радостью, граничащей с отвращением. Места проживания он менял так часто, что домом ни одно из них назвать было нельзя. От его паспорта, сложенного обычно вчетверо, милиционеры падали в обморок. Хипповое начало было у него не элементом моды, как у девяноста процентов тусовки, а росло где-то внутри, как небольшое дерево. Комплексами он не страдал вообще, и это как раз затрудняло длительное общение с ним людей, комплексы имеющих, то есть всего остального человечества.
Он подтверждал собой ту истину, что если человек талантлив, то талантлив во всем. Брал в руки карандаш — и оказывалось, что он прекрасно рисует. Пробовал шить — и через неделю уже делал это лучше и быстрее всех остальных, и половина Питера ходила в построенных им клешах. Делал гитары, на которых сам и играл.
Не было в нем только стержня, без которого невозможно ни одно дело довести до конца. Я это очень чувствовал, когда он писал какую-нибудь новую песню. После того как он находил что-то для себя главное — удачное четверостишие, музыкальный ход, в общем, феньку, — вся остальная работа по доделке теряла для него всякий интерес, и я безуспешно пытался заставить его что-то подчистить. Хотя песни он писал отличные, на гитаре играл именно так, как надо, не поражая скоростью, но очень вкусно и с удивительным ощущением стиля — то, что у большинства наших виртуозов отсутствует.
Про его манеру петь я уже не говорю. Вообще петь по-русски умели тогда единицы, не корежа русский язык английским прононсом (меня от этого могло стошнить прямо на сейшене). У нас и сейчас-то от этого далеко не все отделались, а уж тогда это, видимо, казалось единственным способом сблизить свои беспомощные поэтические опыты с как бы проверенным американским роком. Юрка пел удивительно — абсолютно по-русски, легко и свободно, и это был настоящий рок. (В жизни он слегка заикался и говорил голосом, отнюдь не наталкивающим на мысль, что этот парень может петь.) Думаю, что был он одним из лучших вокалистов нашего рока вообще — по тем временам, во всяком случае.
Мне трудно сейчас оценить музыку, которую мы играли вместе с Ильченко. Коля Васин считает, например, что это был самый сильный состав «Машины». Мы с Юркой совместно ничего не написали — просто играли и его, и мои песни и помогали друг другу доводить их до ума. Наверно, был хороший контраст: при массе общего мы с ним все-таки были очень разные. И в музыке тоже. Но нам нравились песни друг друга, и из этого, видимо, что-то выходило.
Продлился наш альянс около полугода. Жил Юрка все это время у меня на кухне, и совместное наше проживание лишний раз доказывало мне, что все на свете относительно и не такой уж я хиппи, как мне самому казалось.
Ничто в жизни не обременяло Юрку, кроме музыки, и он мирно спал, когда я, опухший и злой, бежал на работу в постылый «Гипротеатр». Где-то к обеду я ломался и засыпал.
На этот случай в столе под чертежами была проделана дырочка, куда вставлялся грифелем твердый карандаш, после чего на него можно было «повесить» кисть правой руки. Левой рукой подпиралась голова, и образ архитектора, задумавшегося над проектом, был налицо. В этой трудной позе я чутко спал до семнадцати тридцати, после чего летел в институт засветиться, узнать, когда и какие зачеты, и, наконец, к девятнадцати ноль-ноль оказывался на репетиции, где меня уже ждал свеженький, только что проснувшийся и заботливо накормленный моими родителями Ильченко.