Жорес Медведев - Из воспоминаний
«К осени – всё же потекла у меня работа в Штерненберге. Радость какая, я больше всего и боялся: а вдруг за границей – да не смогу писать?
Не тут-то было! В сентябре 1974 Владимир Максимов звонит мне тревожно в Цюрих. Передатный звонок Али застиг меня в Штерненберге в тихий осенний день, когда так хорошо работается – просит моего заступничества Сахарову: Жорес в Стокгольме назвал Сахарова “едва ли не поджигателем войны” и возражал против Нобелевской премии мира ему. На свой личный бы ответ Максимов не полагается, а, мол, только мой голос может быть услышан и т. д. Как всегда в таких поспешных нервных передачах и нервных просьбах отсутствует прямая достоверность, отсутствует текст, стенограмма – да где и когда их добудешь? – а вот надо протестовать! помогите! ответьте! за смысл – мы ручаемся! (А всё вздул стокгольмский член НТС, и вполне возможно, что с перекосом.)
Ах, как больно отрываться от работы! Но и – кто же защитит Сахарова, правда? Какой низкий укус! После прежних подножек Сахарову от братьев Медведевых – сразу верится, что и эта – произошла, так…
И я – ввергаюсь ещё в одну передрягу: написать газетный ответ Жоресу на не слышанное и не читанное мною выступление – а значит, осторожнее выбирая выражения. Только потому я писал не колеблясь, что знал, в какую сторону Жорес эволюционировал все эти месяцы.
А всё тот же угодник Флойд (ещё не заподозренный, это – до “Шпигеля”) берётся поместить в “Таймс”. Я пишу в Штерненберге, Аля шлёт телефонами в Лондон – проходит день, второй, третий – что-то застряло, новые волнения, новые перезвоны, вдруг заявление появляется в “Дейли телеграф” в ослабленном, искажённом виде, – значит, уже в “Таймсе” не будет, почему? “Таймс” опасается слишком прямых выражений о Ж. Медведеве, которые могут быть опротестованы через суд.
И надо сказать, что “Таймс” почувствовал верно. Жорес и через норвежскую “Афтенпостен” и прямо мне отвечал, что при его выступлении не было ни магнитной, ни стенографической записи, дословно он не говорил так, как ему приписывается, но даже и в приписываемом нет “вклада Сахарова в дело разжигания войны” – как я написал в статье на основе взбалмошной информации от Максимова. Так что, по западным правилам, Жорес вполне мог и судиться. Но правоты-то всё равно за ним не было, и он не решился». [53]
Судиться с Солженицыным за клевету я, конечно, и не собирался. На слово я всегда отвечал словом. Солженицын послал свое «Письмо в “Таймс”» также и в эмигрантскую газету «Русская мысль» в Париже, а также в «Новое Русское Слово» в Нью-Йорке. В этих газетах это письмо было напечатано, так же, как и ранее в «Афтенпостен». Я написал «Ответ на письмо Солженицына», опровергавшее все его утверждения. Мой ответ был опубликован во всех трех газетах, напечатавших ранее письмо Солженицына, а также в газете «Дейли Телеграф», давшей краткое изложение этого письма, уже со ссылкой на «Русскую мысль». Во всех этих четырех газетах мой ответ был полностью опубликован. [54] Тогда я считал конфликт исчерпанным.
Загадкой для меня и по сей день остается лишь тот факт, что, уже зная ложность информации от Максимова, которая еще искажалась по телефонам, – исходный телефонный звонок Максимову был от Гунара Мое, скандинавского представителя «Народно-трудового союза», или НТС, эмигрантской русской организации, возникшей еще в 30-е годы, – и прочитав мой ответ, Солженицын, тем не менее, продолжает публиковать свое «Открытое письмо Медведеву» во всех сборниках своей публицистики и до настоящего времени. Очевидно, это уже не имеет отношения к Медведеву.
Это заявление было единственным после начала диспута с Сахаровым по поводу «Письма вождям», в котором Солженицын защищал Сахарова. В Осло (а не в Стокгольме, как пишет Солженицын) в моем докладе я вообще не обсуждал и не касался вопроса о Нобелевской премии Сахарову. Зная, что я могу затронуть и эту тему, руководитель Норвежского Пен-клуба Иоганн Фогт предупредил меня, что публичное обсуждение достоинств кандидатов на Нобелевские премии в Скандинавии не разрешается, и вся дискуссия по этим проблемам происходит конфиденциально и только в соответствующих комитетах. Списки кандидатов также остаются конфиденциальными.
Из Москвы, от Лидии Чуковской и Льва Копелева, в октябре мне было отправлено еще одно «открытое письмо», которое достигло меня недели через три после того, как оно было зачитано в передачах мюнхенской радиостанции «Свобода». Копелев и Чуковская гневно осуждали меня уже не за то, что я что-то сказал о Сахарове, а за то, что я ничего о нем не сказал, что я не воспользовался случаем поддержать кандидатуру Сахарова на Нобелевскую премию.
Присуждение Нобелевской премии Сахарову ожидалось именно в 1974 году. Оно произошло, но на год позже.
Ростропович в Париже. Солженицын в Цюрихе
В самом конце 1974 года мы с женой оказались в Париже на конференции в институте геронтологии. По обычаю я зашел и в редакцию газеты «Русская мысль», где иногда печатался. Главный редактор газеты, княгиня Зинаида Шаховская, сразу спросила меня, знаю ли я Ростроповича? Я ответил утвердительно. «Поезжайте к нему обязательно, у него большие проблемы с визой в Англию, может быть, можно помочь. Он в гостинице “Кинг Джордж”». Я хотел сначала позвонить, но Шаховская отговорила. «Поезжайте сразу, он не выходит из номера, он все время в гостинице!» Я взял такси, заехал за женой, и мы примчались в гостиницу. Это был пятизвездный отель недалеко от Булонского леса. Мстислав Ростропович, которого почти все после первой встречи называли просто Славой, был необычайно рад, увидев нас. Последовали объятья, поцелуи, и первый вопрос Славы был: «Жорес, что случилось с Саней?» «Саней» Ростропович и многие близкие называли Солженицына.
«А в чем дело?» – спросил я.
«Да вот звоню им в Цюрих. Подходит Аля. Позови Саню, я в Париже… “Он занят, – говорит она, работает, подойти к телефону не может”. Вчера звоню снова, опять он занят, к телефону не подходит.
Сегодня утром то же самое. “Звони, – говорит, – Слава, звони, всегда рада слышать твой голос…”» Я дал ей мой телефон в Париже, думал, позвонят, но пока никаких звонков».
Время было уже вечернее.
«В чем дело? – спросил я. – Солженицын к телефону обычно не подходит, так было и раньше».
«Но мне срочно, у меня большая проблема, а главное – нет денег, я хотел у него занять».
Я, конечно, сразу руку в карман, вынимаю бумажник. Из Лондона я всегда выезжал с некоторым резервом.
«Спасибо Жорес, – остановил меня Ростропович, – мне нужно много, у вас столько нет!»
«Увы, действительно нет», – подтвердил я, услышав названную цифру.
Ростропович немного успокоился, сел на диван, и к нему подошел огромный пес породы сенбернар – это крупные собаки с коричнево-белой длинной шерстью, имя я не помню. Ростропович его очень любил. Номер в гостинице состоял из двух или трех комнат. Постепенно он рассказал свою историю. Ростропович и его жена Галина Вишневская и раньше часто ездили за границу, и иногда надолго. Но после 1970 года, когда Растропович поселил на своей даче в Жуковке Солженицына, его поездки за границу почти прекратились, «не пускали» – контракты на концерты за границей даже музыканты этого калибра должны были заключать через какое-то советское государственное агентство.