Виктор Гребенников - Письма внуку. Книга первая: Сокровенное.
Здесь, но не наверху, а у подножия Скалок, иногда орудовал молотком и зубилом и я. Но высекал отнюдь не буквы, а извлекал из каменных недр — донных отложений древнего моря — раковины аммонитов и нуммулитов, остовы морских ежей и белемнитов, свернувшихся калачиком трилобитов, много-много других диковинных окаменелостей.
Именно тогда и именно там мне открылась впервые одна из великих тайн Природы. Сотни миллионов лет тому назад, как раз на том месте, где стоит теперь мой Город, плескались волны огромного синего моря. Не было на суше тогда ни тех животных, что водятся сейчас, ни, конечно же, людей, зато в древних морях и океанах кипела жизнь. Многочисленные и разнообразные существа населяли тогда и толщу теплых вод, и поверхность, и морское дно. Они плавали, ползали, поедали друг друга, размножались, а когда погибали, твердые их оболочки опускались на дно; Шли века, и падали, падали на дно древнего моря большие и малые раковины, панцири, скелеты морских созданий, ложились друг на друга слой за слоем, и прессовались тяжестью других, опустившихся сверху останков древних животных. Мелькали столетия, проходили миллионы лет, и слои эти становились все толще, превращаясь в камень.
А потом с могучей земной твердью, держащей на себе и горы, и океаны, что-то стряслось. Вздыбилась она на этом месте, и древнее море отступило. Там, где когда-то было морское дно, зазеленели леса, потекли ручьи и реки. А огромные толщи нуммулитового известняка, сложенные из спрессованных раковин нуммулитов — древних корненожек и панцирей других, давно уже исчезнувших животных, обернулись древними скалами и открылись людям. В своем рассказе "Загадки белых скал" (журнал "Уральский следопыт", № 10 за 1967 год) я не удержался от фантастического сюжета — на крымской каменоломне пила наскочила на инопланетную капсулу с посланием, легшую на дно древнего моря миллионы лет назад. Но в этой книге фантазиям не место: мы ж ведь договорились, что тут — только документально-достоверное…
Я обещал также, что в этом томе я не коснусь экологии — но что сделаешь, когда она опять вот так незаметно и коварно увлекла меня в свой таинственный, но тревожный и поруганный людьми мир. Поруганный хотя бы тем, что не только к Круглому фонтану, но и к большей части подножия Скалок сейчас не подойти, не разглядеть, что там, за заборами захвативших эти уголки ведомств. Еще при мне воинские части стали долбить там какие-то гроты-укрытия. Рассказывают, что уже после войны эти работы там развернулись настолько, что через скалу был слышен стук и скрежет аж у нас, наверху: мол рыли в известняке и громадные склады, и подземные дороги чуть ли не до Бахчисарая и Севастополя. И что мол именно по этой причине наш одноэтажный Фабричный спуск не стали "многоэтажить" — из-за огромных искусственных пустот внизу, в толще меловых белых скал.
Может, тебе удастся когда выведать, что же такое там натворено-нарыто? Если так, то моему пусть ветхому дому (сложен он не только из штучного пиленого, но и из бутового бесформенного известняка), простоявшего уже один век с гаком и перенесшего, как я уже писал тебе, сильнейшее землетрясение, суждено простоять еще век-другой?
Кстати или некстати, еще раз о том землетрясении. В одной из своих поэм (цитировать ее здесь я всю не могу) я писал, в частности, такое:
…Низвергнутся скалы в долины,
Круша и сады, и дороги,
Как то уже было однажды
В тот год, когда я появился
На свет в Симферополе древнем.
Ужасен салют был тот давний:
Скала, что стояла над морем
У самого у Симеиза —
"Монах" ее звали когда-то —
За миг превратилась в обломки.
Наш дом пополам раскололся
(Не знают жильцы его ныне
О трещине той, что заделал
Отец мой в начале тридцатых).
Гора Демерджи обвалилась —
Подмяли гигантские камни
Четыре ближайших селенья…
Тряслись и дворцы, и мечети,
И сакли, и рельсы трамваев;
Пол-Ялты лежало в руинах,
И много-премного народу
Осталось надолго без крова…
Восьмибалльное крымское землетрясение 11 сентября 1927 года занимает "почетное место" в числе четырех десятков сильнейших катаклизмов такого рода за двадцатый век. Оно было примерно равным по силе ашхабадскому (1948 год), ташкентскому (1966 год), спитакскому (1991 год).
Такой вот еще штрих к портрету моей далекой многострадальной родины — Крыма…
Письмо тридцатое:
ОТЪЕЗД
Четырнадцатого октября тысяча девятьсот тридцать девятого года мы покинули Дом. Была премерзкая погода с ветром, который нес не по-крымски ранний снег. Я последний раз оглянулся: прощай, родное Крыльцо с тремя каменными, замшелыми по углам, ступенями, прощайте, родные Стены, прощай, родная черепичная Крыша, с которой открылось мне полмира, если не больше, прощайте, милые мои Окна, через которые я, даже сидя больным дома, видел-познал много-премного. Они, окна, тоже, прощаясь, плачут: мокрые снежные хлопья, коснувшись стекол, тают, и печально текут вниз. Мать, наверное, переживала еще больше моего — но мы молчали.
Отец заторопил: не опоздать бы к поезду. И мы зашагали к Кантарке — трамвайной остановке. Сквозь летящую пелену снега я вдруг увидел, как пересекая нам дорогу, низко-низко над крышами пролетел гриф. Я очень любил этих могучих птиц, парящих в синем поднебесье на недвижных крыльях, о чем я поведал тебе в письме "Голод", но никогда не видел, чтобы этот властелин неба летел вот так, совсем по-над крышами, тяжко взмахивая своими мокрыми, облепленными снегом, крыльями, и зябко вобрав свою крючконосую голову глубоко в плечи.
По всему это был недобрый, дурной знак, смысл которого я узнал много позже: и смертельную тоску по Родине в дальних, поначалу неприютных краях, и кончину мамы в Сибири, и бестолковые мыкания по Средней Азии, и бродяжничество, и жуткие казематы Златоустовской, будь она навеки проклята, тюрьмы, и страшные уральские лагеря, на двадцатилетнее (!) заключение в которых я буду осужден довольно скоро, и еще много-много других несчастий и горестей.
…Через несколько секунд огромная вещая птица скрылась за косой пеленой густого мокрого снега.
Как доехали мы до вокзала в трамвае, как садились в вагон — не помню, вероятно из-за сильного душевного потрясения, из которого меня вывел хриплый паровозный гудок. Наш поезд застучал колесами, набирая ход, а за окном все летел и летел этот косой нескончаемый поток мокрого крупного снега. Но тут случилось чудо: перед тем, как повернуть на север, к Джанкою и Сивашу, поезд вынырнул из этого ползущего по земле и скалам снежного облака, и мне вдруг минуты на две открылась дивная картина: розовея в лучах закатного солнца над родными холмами и Скалками, посылал мне свой прощальный привет далекий двуглавый Чатырдаг — священная гора моего Детства, которое — я мгновенно тогда это понял — кончалось именно в эти секунды.