Семен Луцкий - Сочинения
Письмо к А.С. Альперину[347]
Париж, Пятница 28/ХII <19>45
Родной мой Абрамушка, опять письмо от этого неугомонного Семы! Что же поделаешь? Если бы вчера я мог говорить, то не писал бы сегодня: я задыхаюсь от наплыва мыслей и чувств, о которых не с кем мне поделиться. Ты знаешь, как мне трудно говорить, и, как назло, выходит так, что когда я дохожу до состояния «белого каления» от непонимания или от упорства братьев и мог бы уже по-настоящему говорить — в этот момент я слова не получаю и совершенно бесплодно опаливаю душу невылившимся наружу огнем. Что же — твоя вина, теперь терпи и страдай, читая мое длинное послание! На то ты и отец— игумен наш[348]!
Я уснул сегодня ночью около 4-х ч. утра — все время ворочался, кряхтел и кипел, без конца, без конца думал и произносил про себя «сокрушительные» речи. Вчерашнее собрание меня потрясло — особенно твоя речь, которая так обрадовала меня, хотя немного и огорчила. Обрадовала тем, что ты согласился со мной на счет «тайны имен» и женщин. Меня поражает, как другие братья не умеют отличать тайны участия в М. от тайны нашей внутренней работы. Тщетно я приводил пример жрецов древнего Египта (и Греции), у которых, действительно, были свои тайны, никому, кроме посвященных, не открывавшиеся, но которые никогда не скрывали своего жреческого звания и пользовались только всеобщим почетом. Тщетно указывал им на вред, приносимый Му этой благополучной тайной имен. Воистину: «il n’y a pas de sourd pire que celui qui ne veux pas entendre»!..[349] Но… как полезно иногда ехать с братом по metro!
Я ехал с X и по дороге продолжал с ним спорить (при этом он кричал так, что привлекал внимание всех окружающих, но на меня этот крик уже не действует: он так же точно кричит и вдохновенно волнуется, даже говоря об электрическом утюге!). Мы спорили о «тайне имен», и он вдруг с ужасом хватает себя за вихры и начинает вопить: «Боже мой, да представляете ли Вы себе, что будет со мной, если узнают, что я масон! Ведь мне житья ни от кого не будет!» Вот она — истинная подоплека желания «тайны» у многих! Боязнь неприятностей, жизненных осложнений, попросту — житейская трусость… Это печально и трагично. Я сам знаю, что если бы мы все сразу вдруг «открылись», то многим из нас пришлось бы невесело. Ну так что же! А разве весело жить и знать, что все идет к чорту? И культура, и мораль, и само Масонство… Разве не трагично это и разве не было бы прекрасно, если бы мы все пострадали? Разве можно увлечь людей иначе, чем жертвой и страданием, каким-то искуплением за высокую идею? Я знаю, что если бы на моей службе узнали омоем мас<он>стве, то и прогнали бы меня. И, верь мне Абрамушка — я был бы счастлив, счастлив, счастлив пострадать за М-во, и те, кто знает меня и любит, может быть, захотели бы узнать и полюбили бы М-во… Другой бр<ат> испугался при мысли, что ему житья не будет от жены, которая захочет быть мас<он>кой («а вдруг ее не примут, вот-то мне влетит!»), и успокоился только, когда я сказал, что могут быть ложи чисто женские с Дост<очтимым> Маст<ером>, назначаемым G.О.[350], и что тогда и жена от него ничего не сможет требовать… Как все это мелко, какая обывательщина, какое отсутствие горения, понимания и готовности к жертве… Но я отвлекся в сторону. Я хочу сказать тебе, что меня огорчило в твоем слове. Ты говорил, что М-во не организация «делания добра» и о моих «бригадах», и мне хочется, чтобы ты, раз навсегда, понял меня. Конечно, М-во не «фабрика добра», а «фабрика добрых душ», вернее, «университет добра». Мы обтачиваем друг друга и потом «излучаем» наше душевное сокровище на проф<анскии> мир. Но, Абрамушка, подумай, куда годятся университеты без «практических занятий»? Если бы студенты занимались практич<ескими> занятиями не в унив<ерситетских> лабораториях, а дома или «в миру», что из этого получилось бы? Надо ведь считаться с косностью и ленью «студентов». Сколько братьев знаем мы, которые уходят взволнованными и «облагородившимися» после наших высоких и прекрасных разговоров, а потом «в миру» тихо спят и ничего почти не излучают. Есть такие добрые сердца, которые от природы вялы и легко засыпают, хотя они и загораются легко. И таких надо будить действием. И есть еще такие, которые просто не умеют делать добро, не знают, как за это взяться. Вот о таких вялых и неумелых я и думал, говоря о необходимости маленьких «отрядов» по срочным поручениям в острые моменты жизни. Не то важно, что они таким образом сделают какое-то маленькое добро, а то, что они будут разбужены и тогда уже сами от себя «в миру» будут творить добро, может быть, гораздо большее по личной инициативе, по внутреннему импульсу. Счастливцы — ты и Тер<-Погосьян>[351] и Кив<елиович>[352] оттого, что Вы не вялы, Вы не спите в проф<анском> миру и Вы умеете, но как все счастливые люди Вы (как это ни странно!) — эгоистичны и слепы, т<ак> к<а>к ничего не делаете для «малых сих» — для меня и для других, для тех, кто не умеет или вял, для тех, кого надо научить или растормошить. Вот для этих-то (а их у нас большинство) нужны «поручения», из них иногда надо составлять «бригады», о них, «голодных по добру», Вы, «сытые в добре», должны позаботиться. Но Вы о них забываете, т<ак> к<а>к, делая сами, думаете, что все сделают… Вот смысл моих слов об «отрядах», и смешного в этом ничего не может быть.
Но здесь у меня вдруг перед глазами всплывает Кивилович <ж> с его нелепым вопросом: «а где это, вообще, сказано, что масоны должны делать добро, как можно доказать, что надо любить людей?» Когда «философия» доходит до такого абсурда, она становится пустой говорильней, и доказательство этому в том, что сам же Кив<елиович> все время старается делать добро. Вообще, когда он подымается на «высоты» и начинает говорить, что цель М-ва «искание связи человека с миром, с Природой» — мне становится не по себе. Повторяю, это уже не золоторогий олень Мих<аила> Андр<еевича>, который бежит по земле[353], это уже погоня за золотокрылой птицей в небе и полный отрыв от земли. Когда-нибудь он или его потомки поймают эту птицу, увидят правду или Бога, поймут связь с Природой, но… им уже некому будет об этом рассказать: люди к этому времени перегрызут друг друга, а сама земля обратится в электронный поток. Конечно, если бы я жил один на острове, я сам искал бы эту связь с Природой, но когда я живу в обществе людей (и людей несчастных), я ничего другого, кроме своей связи с людьми, искать не могу и эту связь могу находить только в любви и в братстве. И только осуществив эту связь, я могу заняться исканием связи с миром, что тоже крайне и волнующе интересно и увлекает меня не меньше, чем Кив<елиовича>. Бог ты мой, до чего доходит, однако, у нас любовь к философствованию и притом бесплодному… Ты говорил также, Абрамушка, о моей «наивности», о моем «высоком парении», отрыве от земли, утопичности и т. д. Поверь мне, друг мой, что я совсем не наивен: то, что ты принимаешь за наивность, есть только проявление страстной веры в человека, той веры, которая горами движет[354]. Я вполне реален, зорко смотрю и многое вижу. То, что ты принимаешь за наивность, есть еще бесконечное желание быть всегда искренним и откровенным до конца. Я всегда готов догола раздеться душевно перед людьми и жду от них того же (в этом, мож<ет> быть, и есть немного наивности) — не считай же это целомудренное желание отдать себя целиком проявлением душевного беспутства… Мой план Ордена Религии Сердца не более фантастичен, чем план полета на Луну, который (верь мне) не в далеком будущем будет осуществлен. И план мой тоже будет осуществлен. Это будет трудно, т<ак> к<а>к трудно победить инерцию людей, привязанность к старым традициям, трудно побудить их создать новую традицию. Но трудно было также и построить первый аэроплан… Абрамушка, пойми: то, что осветило меня (к<а>к я писал тебе из Лиона[355]) и стало целью моей жизни, настолько во мне и настолько уже вне меня, что оно уже само несет меня, и я плыву в нем с горячим сердцем и с ясной головой, счастливой оттого, что плыву, и убежденный в том, что за мной (если не сейчас, то позже) поплывут и другие.