Павел Фокин - Маяковский без глянца
– Додичка, смотри, смотри… Володя… Он не один…
Часа через два мы вернулись в гостиницу.
Маяковского не было.
Мы ждали еще час. И еще час.
Володи не было.
Ушли в ресторан и наказали: если появится Маяковский – мы там-то.
В ресторане ждали, ждали и решили обедать без Володи.
Наконец он появился.
Взбудораженный, чему-то улыбающийся, рассеянный необычайно, совсем на себя не похожий.
Сел и, желая сохранить спокойствие, начал разглядывать обедающую публику, будто искал кого-то. И сразу сказал подошедшему официанту:
– Дайте три бутылки шампанского, а обедать я не буду.
…Я смотрел на Володю с изумлением: его было трудно узнать – так он весь сразу преобразился, стал торжественным и очень красивым.
Маяковский улыбнулся и сказал:
– Вы понимаете, что произошло? Я встретил компанию знакомых из Москвы. Меня затащили к себе обедать. Потом сели играть в карты, и я всех обыграл. И вот угощаю. Пожалуйста. <…>
По хитрому глазу Бурлюка я понял, что мы идем обедать к Джиоконде.
Так оно и оказалось.
Через час мы уже были в квартире того самого инженера, которого я видел у памятника Ришелье с женой и Джиокондой. Она оказалась сестрой жены инженера.
Звали ее Мария Александровна.
Бесконечно обаятельная и веселая, она искренне обрадовалась нашему приходу.
Обед у Джиоконды превратился в поэтическое торжество: мы почти все время читали стихи, говорили какие-то особенно праздничные вещи.
Володя был в ударе. Его остроты могли рассмешить памятник герцогу Ришелье. Он говорил много, умно и весело.
Он во что бы то ни стало хотел нравиться всем присутствующим и, конечно, в первую очередь Марии Александровне. Ему легко удалось достичь желанного впечатления.
Дружески подшучивая, он придумывал про меня невероятные фантастические истории.
Он, например, уверял, что я однажды на самолете так высоко залетел за облака, что земля в это время отодвинулась, и я начал спускаться в бездонную пропасть и едва попал куда-то на остров к зулусам, которые приняли меня за бога. И будто там, у зулусов, я написал самую гениальную поэму, которую сейчас прочту…
…Бурлюк глубокомысленно молчал, наблюдая за Володей, который нервно шагал по комнате, не зная, как быть, что предпринять дальше, куда деться с этой вдруг нахлынувшей любовью.
Впервые в жизни познавший это громадное чувство, он метался из угла в угол и вопрошающе твердил вполголоса:
– Что делать? Как быть? Написать письмо? Но это не глупо?.. «Я вас люблю. Чего же боле…» Сказать все сразу? Она испугается… И всем будет страшно… Скажут – желтая кофта и вдруг…
И он нежно, по-детски, почти беспомощно, обратился к нам:
– Мне что-то очень беспокойно… Давайте пойдем к морю. Я никогда не видал моря ночью. Это должно быть замечательно.
– Пойдем.
Мы отправились на берег и долго смотрели в густо-синее величие безмолвия, над которым висели сочные, утешающие звезды.
Володя почти шептал:
– Гениальнейшая ночь… Довольно… Пойдемте…
<…> Мы пошли в ресторан, но уже через час Володя сказал:
– Нет, не могу… Пойдемте в другой…
Мы перешли в какой-то маленький ночной кабачок – там пел квартет «Сибирских бродяг».
До утра просидели там, подпевая знакомые каторжные песни:
Бродяга к Байкалу подходит,
Рыбачию лодку зовет…
Маяковский предлагал:
– Поедемте в Сибирь?
– А Джиоконда?
– Только с ней.
Бурлюк, закусив нижний край губы, говорил задумчиво:
– Да-с… вот… так, Владим Владимыч… И напевал:
Есть море синее.
Есть любовь сильная.
Володя виновато улыбался.
Настал вечер 16-го.
Оставалось до начала выступления три часа.
Володи не было, хотя мы и условились, что должны, как всегда, готовиться вместе и вместе пойти к началу.
До сих пор он был исключительно аккуратен, но, видно, любовь изменила его.
Вообще мы видели его теперь урывками.
Он влетал к нам в гостиницу этаким порывом морского ветра на несколько минут и, справившись о нашем благополучии, снова исчезал. <…>
Маяковский читал с исключительным подъемом и все время поглядывал в сторону, где сидела сияющая Мария Александровна. <…>
– Нет. Без вас не останусь.
– Но мы занимаемся искусством…
– Я тоже…
– …И таким делом, которое не ждет. В Кишиневе театр снят, афиши расклеены. В Николаеве также. А дальше – Киев. Решай, Во-лодичка, решай.
– Я-то решил сразу, но Мария…
– Объяснитесь завтра же. Ведь через месяц ты можешь вернуться в Одессу.
– Так я не желаю. Завтра в четыре она будет, и я скажу обо всем и убежден, что Мария согласится, если только… Итак, до завтра.
Володя, горько улыбнувшись какой-то своей мысли, исчез. Это было поздно ночью.
На следующий день мы виделись лишь за завтраком. Володя был молчалив.
А в полдень, как встретились, он твердо и мрачно сказал:
– Едем.
И, накинув пальто, снова скрылся.
Утром мы втроем уже завтракали на корабле, направляясь по Черному морю в Николаев.
Нас сильно качало.
Мы долго молчали: очень было жаль Володю.
Бурлюк попытался было что-то говорить об искусстве Запада и Востока.
Но Маяковский не слушал…
Купе международного вагона. Едем из Николаева в Кишинев. <…>
Беседуем о том, что надо делать крупные, монументальные вещи, с расчетом на вечность, со взглядом на благодарное потомство.
Говорим об этом со специальной целью – разжечь Володю.
А он рассеянно поглядывал в окно на бегущую панораму и напевал начало известного северянинского стихотворения:
Это было у моря…
Напевал много раз, на всякие лады. И вскоре, мрачно улыбаясь, начал повторять, вырубая ритмом каждое слово:
Это было,
Было в Одессе.
Мы сразу поняли, что Володя задумал большую вещь и «это было» является началом, трамплином.
Через четверть часа Маяковский, пристально смотря на нас, прочел медленно, с большими, напряженными паузами:
Вы думаете, это бредит малярия?
Это было,
Было в Одессе.
Приду в четыре, – сказала Мария.
Восемь.
Девять.
Десять.
– Гениально! – ликовали мы…
Маяковский уже больше не оставался один на-один со своею личной болью. Боль была выговорена в слове, претворена в ритм.
В кругу стройных грузинок Маяковский постоянно острил на мой счет, а грузинки сочно, звонко хохотали.
Что он наговаривал на меня – не знаю.
И только ночью в гостинице признался:
– Васичка, не сердись. Это я нарочно делаю, нарочно порчу, чтобы ты не влюбился в Тифлисе, как я в Одессе. Вы отвлекли меня от любви к Марии, ну и я вас отвлекаю. Любить нельзя – масса тяжелых неприятностей. Лучше будем писать стихи.