Игорь Оболенский - Мемуары фрейлины императрицы. Царская семья, Сталин, Берия, Черчилль и другие в семейных дневниках трех поколений
И она неизменно сидела с нами за столом. Всегда чем-то занималась – то что-то мастерила, то писала. Но при этом внимательно слушала разговор и, когда надо, вставляла либо меткую фразу, либо стихотворение цитировала.
Они с Тенгизом обожали друг друга. Когда только строили дачу в Цхнети, мама с Тенгизом вставали в шесть утра и укладывали плиты. Иначе у Тенгиза не было времени. Я пыталась уговорить маму не надрываться, даже ругалась на нее, но она ни в какую не соглашалась. Хотела помочь своему обожаемому зятю.
Когда Тенгиз возвращался из командировки, у нас всегда был накрыт стол. У мужа был такой характер, что он в основном молчал. Но стоило ему выпить два бокала вина, как его монологи не знали себе равных. И потому уже перед его приходом мама напоминала: «Ты приготовила вино?»
Мама с первого же дня после того, как вышла замуж, начала подписываться «Бабо Масхарашвили». А когда в «Литературной газете» одну из ее статей подписали: «Бабо Дадиани», она из-за этого обиделась на редактора. Позвонила ему и устроила хорошую взбучку.
Выходя замуж, я хотела себе оставить фамилию Масхарашвили. Но мама категорически заявила мне: «Твои дети будут носить фамилию Гвиниашвили, и ты тоже должна!»
* * * * *Однажды мне позвонила Елена Ахвледиани, знаменитая грузинская художница.
– Бери своего дурака, и приходите ко мне. У меня Рихтер сегодня дает концерт.
– Почему дурака? – удивилась я.
– Партийный потому что.
Но на самом деле у Элички с Тенгизом были очень хорошие отношения. У нас было три большие картины Ахвледиани. Мы отдали их на ее, как оказалось, последнюю выставку, во время которой она умерла. И Тенгиз не посмел забрать эти картины обратно. «Как я смогу доказать, что они принадлежат мне? Мало ли что обо мне могут подумать?!» И так эти картины и не вернулись к нам.
На концертах в доме Ахвледиани собиралось иногда человек по пятьдесят. После выступления был обычно небольшой фуршет. Все стояли по своим компаниям. У нас были свои разговоры, у Рихтера – свои. Его чаще всего окружали его же московские друзья, которые приезжали вместе с ним.
Тенгиз очень любил компании, застолья. Иногда мог прийти домой и сказать, что через полчаса мы должны выехать в Кахетию.
– Как, Тенгиз? – удивлялась я. – А как же дети?
– Ну, позвони маме, – отвечал он.
Или мог в половине двенадцатого дня позвонить: «Через десять минут за тобой придет машина и отвезет на аэродром. В половине первого – самолет на Кутаиси. Здесь очень интересно, и я тебя жду!» И я за десять минут собиралась, ехала в аэропорт и через пару часов меня прямо с аэродрома в Кутаиси везли в ресторан, где гуляла компания. Тенгиз хотел, чтобы я была рядом с ним.
Но он всегда уважительно относился к моей работе. Когда я была в институте, он просто звонил, чтобы узнать, не буду ли я против, если он приведет домой гостей, и есть ли у нас, чем их угостить.
Я тогда просила девочек, с которыми сидела в одной комнате, присмотреть за моими вещами, а сама на час уходила домой, чтобы накрыть стол.
Разумеется, ни через какой час я не возвращалась. И уже звонила девочкам, чтобы они убрали мои вещи в шкаф…
* * * * *Жизнь была интересной. Единственное, о чем жалею, – это о том, что так и не выучила языки.
Я хотела учить французский и английский. И папа умолял это сделать. Он даже подчеркивал для меня книги и говорил: «Вырастешь – прочтешь это».
Была такая книга «Наставление молодой женщине». Она была для меня. А для брата – «Наставление молодому мужчине».
К нам в детстве ходила француженка. И когда папа возвращался с работы, мы с ним разговаривали на языке.
А когда я была уже в ссылке в Казахстане, друзья присылали книги на английском. Писали: «Не забывай язык, мы на нем сплетничаем». Такое немножко кривлянье было.
Когда я поступала в университет, то стало понятно, что французский мне учить нельзя. Потому что иначе пошли бы разговоры – ах, у нее родственники в Париже, потому она и учит язык.
Решила учить английский. Но меня замучил спецотдел: зачем вам английский? Мой же отец был арестован, как английский шпион. Меня бесконечно вызывали на «беседы».
На меня в итоге такая депрессия напала, что ничего уже не хотелось. И я попросила декана перевести меня на отделение грузинского языка. Он попытался меня отговорить – предстояло досдавать одиннадцать предметов. Я попробовала. Но все-таки из универистета пришлось уйти.
А потом сам декан пришел к нам домой. «Ты же должна получить образование», – сказал он мне. И я восстановилась.
Потом работала в Институте литературы, занималась теорией литературы.
Когда я только пришла устраиваться в институт, им руководил поэт Георгий Леонидзе. В его кабинете я застала Мамию Дудучаву, бывшего ректора Академии художеств, который теперь заведовал отделением теории литературы.
Едва увидев меня, он буквально закричал: «Я беру Татули в свое отделение». Я сама хотела заниматься литературой XIX – начала XX века. Но согласилась и пошла к Дудучаве.
Хотя мне он никогда не нравился. Он был настоящим коммунистом.
Как-то мы с ним стали спорить, и он неожиданно признался: «А ведь я твоего Тенгиза отговаривал жениться на тебе! И был прав!»
Но я ему ответила: «Мы с вами квиты, потому что я то же самое говорила вашей жене».
Мамия не поверил, тут же бросился к телефону: «Роза, мне Татули только что сказала, что отговаривала тебя выходить за меня. Это правда?!»
Жена ответила, что абсолютная.
Потом я поняла, что в свое отделение Дудучава брал меня не из-за каких-то моих выдающихся способностей, а из желания вновь войти в круг художников. Я же к тому времени уже была женой Тенгиза.
* * * * *В комнате, в которой располагалось отделение, мой стол оказался по соседству… со столом Петра Шарии.
Того самого ближайшего помощника Берии, вместе с Кобуловым подписывавшего смертные приговоры. И которого мама встретила в приемной Берии, когда в 1938 году приезжала в Москву на Лубянку узнавать о папе.
Потом выяснилось, что Петре Шария был в «тройке», которая присудила папе расстрел и подпись Шарии стоит под этим смертным приговором.
Шария был арестован за пару лет до падения Берии, по так называемому мегрельскому делу, отсидел в тюрьме и вернулся в Тбилиси.
Он был очень умный человек, окончил философский факультет МГУ. Но я еле сдерживала себя, едва только видела его. Я же знала, что именно он подписал папин приговор.
А мне приходилось работать с ним не просто в одном институте, но и в одной комнате. Не могла заставить себя находиться с ним в одном помещении. И в конце концов перешла в другое отделение.
Все произошло после того, как мой брат Георгий, который был деканом факультета искусствоведения в Академии художеств, уволил Шарию. Тот читал лекции в академии у него на факультете, и однажды студенты устроили забастовку и отказались посещать лекции бериевского приспешника. Они его попросту освистали.