О. Михайлов - Куприн
— Я лично люблю русскую здоровую зиму, не могу выносить петроградской специфической зимы. На меня она действует угнетающе… — твердил он, когда шел с Регининым к дому.
— А как же творчество, писания? — поинтересовался тот по своей профессиональной репортерской привычке.
Куприн замахал руками.
— Отдаваться личному творчеству, художественной работе, передаче образов на бумагу? Тут я совсем беспомощен зимой. Веришь, приходится все переживать только в себе, таить даже в те минуты, когда мучительно хочется перенести все это в действительность, поскорее написать… Зато с первым весенним солнцем я оживаю, ощущаю прилив сил, дремавших за долгую зиму…
В большой комнате, после эвакуации госпиталя снова вернувшей свой первоначальный вид, Елизавета Морицовна накрыла скромный стол.
Перехватив взгляд Регинина, Куприн понимающе покачал головой:
— Поневоле вспомнишь сытые довоенные дни, наши обильные застолья и веселые разговоры. Как все переменилось! Даже мой любимый гатчинский уголок — ресторанчик старика Веревкина, где он по моему рецепту варил раков с чесноком, и тот приказал долго жить.
— Зато Питер по-прежнему празднует вечера всеми своими ресторанами, шантанами, кинематографами, — усмехнулся Регинин. — «Единственная и неподражаемая» Настя Полякова в цыганских концертах! Драма «Кровавая роса» в «Пикадилли»! «Подобный дьяволу» в «Молнии»! «Жрица святой любви» в «Рампе»! «Первоклассная образцовая» программа в «Вилле Родэ»!.. Словно не было и нет этой треклятой войны.
— Да, о войне говорить мучительно, но не говорить о ней нельзя. Ну что ж, поднимем настроение этим мутным, но, безусловно, благородным напитком, — предложил Куприн, разливая по рюмкам и в самом деле не совсем прозрачную жидкость. — Как и вся страна, я перешел на спирт и самогон. Выпьем за Россию!
— За Россию! — повторил Регинин, ловко опорожнял рюмку с сивухой и, не закусив, спросил: — Как вы считаете, Александр Иванович, что ждет нас?
— Я скверный предсказатель, — вздохнул Куприн. — Но, кажется, самое трудное еще впереди. Я почувствовал это особенно остро, когда выехал в глубинку.
— Читал о вашей работе во Всероссийском земском союзе, о поездке в Киев…
Куприн засмеялся добродушно и невесело.
— Я, Васенька, оказался кругом нуль. Негоден как к строевой, так и к канцелярской службе. Уж настолько привык жить в фантастической области вымысла, жить без всякой отчетности, без всякого контроля, кроме отеческого попечения бдительной полиции, что Земгор мигом выявил полную мою неспособность к регулярной усидчивой кабинетной работе.
— Расскажите про Киев, — попросил Регинин. — Ведь там прошла ваша молодость, в том числе и литературная…
Куприн покосился на потучневшего Васю. Ничего не осталось от стройного живоглазого гимназистика Рапопорта десятилетней давности, влюблявшегося подряд во всех молодых дам и девушек, которому в Балаклаве старый заслуженный адмирал после исполнения мадригала его дочке разбил гитару о голову. О время, время!
— Если бы хоть кто-нибудь следовал заветам практической мудрости, как умна и ладна была бы жизнь! — воскликнул он, разливая пахучий напиток в рюмки. — Но — увы! — все соглашаются с их шаблонной справедливостью, верят им в теории, но поступают наперекор. И чаще всего сами советчики…
Они чокнулись, заели самогон отварными сморчками, собранными Куприным с Ксенией.
— Так и я, — продолжал Александр Иванович, — давно и часто повторял вовсе не новое изречение: «Не возвращайся никогда после многолетнего промежутка в те места, где прошла твоя ранняя молодость с ее мятежностью, ошибками, увлечениями, нуждой, падением, надеждами и мечтами. Со всем, что было так волшебно окрашено собственной жаждой впечатлений и упругой кошачьей живучестью. Я сам испытал в Киеве всю тяжесть и всю ноющую печаль такого возвращения. Вот местный фельетонист. Я долго не могу признать его, хотя мы вместе с ним начинали есть горький литературный хлеб. Он — от злободневных стишков, я — от судебного и думского репортажа. Тогда это был высокий черноглазый меланхоличный брюнет, у которого курчавые волосы на голове торчали врозь крутыми штопорами. Теперь он маленький толстяк, окончательно плешивый, седобородый и в очках. Или эта дама в красном тяжелом капоте, мать четверых детей, в том числе одного боевого прапорщика, ожидающая пятого, оплывшая, эгоистичная в своем святом материнстве, тяжелая, распустившаяся, равнодушная. Неужели она была когда-то нашей тонкой, изящной, грациозной, нежной принцессой Грезой, в которую безнадежно и поголовно было влюблено все наше поколение? И узнаешь ли в важном, суровом прокуроре, каменно глядящем тебе в переносицу невидящим взором, прежнего беззаботного студента — милого Ваську Арапа, исполнявшего так неподражаемо танец людоедов с острова Фиджи вокруг жареного миссионера?..
Когда Куприн умолк, грустно уставившись на пустую рюмку, Регинин восхищенно воскликнул:
— Писать вам надо, Александр Иванович! Вас недаром так любит читатель и ждет именно от вас нового слова.
— Писать? О чем? — медленно сказал Куприн. — Сейчас все живут войной. Но на фронте мне не пришлось побывать. То не случалось оказии, то не было свободного автомобиля. Да все равно из мимолетных картин, из беглых расспросов, из отрывочных рассказов ведь никак не уловишь даже и тени того великого, страшного и простого, что совершается на войне.
— А ваши давние замыслы?
— Их очень много. И, видно, поэтому все движется вперед черепашьим шагом. То начинаю отделывать давно задуманную повесть из жизни монашеской братии «Желтый монастырь», то пишу продолжение старой повести «На переломе» «Юнкера» о моей юнкерской жизни с ее парадной и внутренней стороной, с тихой радостью первой любви и встреч на танцевальных вечерах со своими симпатиями. Но сам пойми, как можно стройно и спокойно отдаваться художественному творчеству, когда гремят страшные раскаты мировой войны!..
Провожая Регинина до вокзального павильона тихой и обезлюдевшей Гатчиной, густыми березовыми аллеями, садами сирени, буйствовавшей за палисадниками, Куприн, волнуясь, говорил:
— Ведь кончится же когда-нибудь эта страшная война, размеров и ужасов которой не могло предвидеть самое жаркое человеческое воображение. Но даже в случае победы — а мы хотим, можем и должны победить! — все-таки Россия, вынесшая разрушительное бремя, долгое время будет походить на муравейник, по которому прошли тяжелые колеса телеги. Тогда потребуется многолетнее всеобщее, упорное и напряженное строительство. Понадобится твердая вера в собственные силы, чтобы не пасть духом и не опустить руки. Нельзя не верить стране! Или мы платонически, точно из театрального зала, точно «понарошку», умилялись терпению, уму, безграничной стойкости русского солдата, восхищались русским рабочим?..